Тысячелетняя пчела - Петер Ярош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Излагая пред очи светлых господ обстоятельства сии — по вине коих селение наше великую нужду терпит, — униженно молим взять их в рассуждение и горю сему по возможности пособить, дабы мы и впредь служить могли достославному панству с пользой для него надлежащей. Равно же уповая, что жалоба сия отвергнута не будет, остаемся
Ваших высокородных, всемилостивейших панов
обыватели местечка Гибе
покорные слуги.
Когда на исходе восемнадцатого века в Угрии утихли восстания, революции и битвы, гибчане снова возмечтали сделаться во что бы то ни стало свободным королевским местечком — их тогдашняя активность, казалось, не знала границ. На Криване они открыли рудник и поблизости за 500 золотых установили ступы[68]. На Гошковой добывали железную руду и тут же ее обжигали. Сырой металл обрабатывали на городском железоделательном заводе. В эти десятилетия — на исходе восемнадцатого и в начале девятнадцатого столетия — отстроили деревянную католическую и каменную евангелическую школы, перенесли крытый рынок на другой берег Гибицы, поставили ратушу и заложили общее кладбище. Соорудили хозяйственные постройки для католического причта и приход для евангелического священника вместе с квартирой для учителя. Перестроили мельницы, установили лесопилку, возводили и чинили мосты, городские зернохранилища и хозяйственные строения. Поставили ступы для трамбовки сукна, на Кокавской дороге — кирпичные печи, еще одно зернохранилище, не забыли и про тюрьму. Гибчане выстроили дом для комитатского лекаря — хирурга Яна Сенти и первые в верхнем Липтове в году 1812 купили в Банской Бистрице пожарный насос. В начале девятнадцатого столетия отвели большие площади под можжевельник, решив производить оптом знаменитую водку-боровичку, но, судя по всему, не преуспели на этом поприще и в дальнейшем занимались малоприбыльным земледелием и традиционными ремеслами, которых на селе было не перечесть. Ведь наряду с крестьянами, возчиками и лесовиками в Гибах жили обученные дубильщики, сапожники, шорники, скорняки, портные, бондари, столяры, плотники, красильщики, гончары, слесари, кузнецы и прославленные каменщики. Многие из них исходили вдоль и поперек Австро-Венгрию, Балканы, Польшу, Германию, Россию. Одолели многие языки, усовершенствовались в ремесле и затем предлагали свои изделия и высокополезные услуги не только землякам, но и всему окрестному миру. Мало того, со всех концов света приносили они всякие новшества. В начале девятнадцатого века, к примеру, освоили прялку, а уже в конце его — обитые кушетки и кресла, которыми обставляли горницы. Знание иноземных языков и письма побуждало их выписывать и следить за газетами, журналами и книгами. Отдельные гибовские семьи пеклись об образовании своих детей. Многие сыновья уже в XVIII, а тем паче в XIX веке посещали, кроме гибовской, еще и другие высшие и средние учебные заведения. Образование не обошло и дочерей — они уже в XIX веке уезжали учиться. В конце столетия появились в селе швейные машины, усовершенствованные утюги и различные моющие средства. Уже тогда гибчане носили под верхней одеждой белье и переодевались на ночь. Именно в ту пору сплошь и рядом стали строить дома из камня и обожженного кирпича.
В лето 1807-е, как явствует из записи нотара в городской книге, местечко выплатило долги. Однако несколько позже Гибе вновь подверглись жестоким наводнениям — они уничтожили мельницы, пилы, подмыли амбары и разрушили мосты. Почти одновременно вспыхнули яростные пожары, а в лето 1831-е забрела и в наше местечко холера. Унесла она тогда 168 жизней, и, дабы захоронить их, понадобилось расширить кладбище. Поля побил град. С неба — сказывали — падали кусища льда, величиной с куриное яйцо. Ураганами свалило множество деревьев. Осенью и зимой 1839–1840 года от чумы «дул» пало 328 голов скота. В году 1846 косила людей голодная смерть, но в том же году, словно в издевку над общим горем и нищетой, гибчане решили откупиться от барщины и повели переговоры с градским панством. Возможно, переговоры бы и увенчались успехом, если бы в 1843 году не вспыхнула революция. Старая Венгрия, сотрясаясь до основания, сбрасывала с себя узы феодализма. Гибчане душой и телом приняли революцию. Сердца пылали возмущением против былых времен. В марте 1848 года по дороге в Микулаш на комитатское собрание Гибе посетили достославные мужи Дакснер и Францисци. На этом собрании 28 марта гибовский нотар Людовит Антон Клейн обнародовал известные «Требования словацкого народа». Несколько гибчан стали членами созданного Гурбаном Словацкого национального совета, они восторженно встречали русских, а в сентябре графа Форгача… После революции, проезжая по Угрии, в Гибе заглянул сам император и король Франц Иосиф I. Одет он был, сказывают, в угорское выходное одеяние, на боку болталась кривая турецкая сабля. Но недалеко от местечка его застиг необычайно сильный дождь, и император, опасаясь промокнуть, вынужден был укрыться в дубильне на Ступах. А когда вновь распогодилось, он с эскортом въехал в Гибе. Он улыбался, благосклонно кивал жителям, и по лицу его разливаюсь довольство. Может, от того, что опять светило солнышко, а может, потому, что ему удалось подавить революцию, или же по той простой причине, что кривая турецкая сабля не слишком отягощала его бок.
Проходили дни, недели, месяцы, годы.
Феодализм мало-помалу погружался в недра истории, как в ножны кривая сабля. Подобно скисшему тесту в квашне, разбухал капитализм. Свирепствовали законы Аппони[69]. Близился конец XIX столетия. И в конце его, как и в начале, Гибе оставались словацкими. Гибчане преодолевали все новые испытания. Они умирали, рождались, жили, трудились. Окрест правильной, большой прямоугольной площади с готическим костелом четырнадцатого века отстраивались новые дома. За домами гумна, амбары, дворы. А позади них из года в год плодоносили поля, зацветали луга. И всюду угадывались следы человека — их было видимо-невидимо, как и цветов. А в опаленных солнцем цветах жужжали пчелы. Жужжали и о чем-то рассказывали… И рассказывают поныне!
Вот мы и достигли конца XIX столетия. Осталось девять лет до начала двадцатого. Если историю не превращать в перечень бесплодных укоров занятому делом человечеству, то каждое ее столетие умещается на неполных двух страницах».
Лида Томечкова дочитала записи Валента, заглянула в посылку и весело рассмеялась.
— Отлично написано! Но пока дочитала, я опустошила всю посылку!
— Ерунда, — засмеялся и Валент. — Через месяц еду на каникулы, и этой вкуснятины у меня будет вдосталь.
А когда час спустя Лида ушла, он снова перечитал письмо отца и загрустил.
«Нда, Йожко Надера закоптили», — подумал он, и в ту же секунду его пронзило неприятное чувство: вспомнилась Ганка Коларова. Однажды в полутьме она шепнула ему: «Бросишь меня — я руки на себя наложу!» Он потерянно оглянулся, словно где-то поблизости — стоит только руку протянуть — распростерлось Ганкино загубленное тело. Он дернул локтем — задел раскрытую посылку. Всего за несколько месяцев до присуждения ученой степени juris utrisque doctor[70] Валент Пиханда получил с далекой родины небольшую посылку — письмо и кое-какую снедь: сушеные сливы, сальце с проросью мяса, пирог с маком и капустой, небольшую колбаску и полкило брынзы. Перед самым приходом Лиды, подчистившей всю посылку, Валент мечтательно перебирал ее содержимое, и в ноздри ему ударили незабвенные запахи детства. Вдруг сделалось тоскливо до слез: вещи, что он выкладывал из посылки на стол, приветливо звали его, манили домой, но и Прага не выпускала из своих колдовских объятий. Зов родины и сильное желание остаться разрывали его, тянули в разные стороны. Он тяжело вздыхал и смятенно, словно в дурмане, метался по своей комнатенке. То его заливала радость, то становилось невыразимо тоскливо. Опечаленный и растерянный, он принялся есть. Отломил от маковника, отведал капустника, затем принялся за соленую, жирную брынзу. Сидел понуро, ел, и перед глазами, как на военном параде, проходила вся его жизнь с первых же дней пребывания в Карловом университете[71], когда он, получая скромную стипендию, привыкал питаться кнедликами и свининой с капустой[72]. Первые три недели он и еще двое студентов жили на затканном паутиной, пылью и сажей чердаке небольшого особняка, предоставленном им на время одним сердобольным однокашником. Спали они на дверях, снятых с петель, под голову подкладывали башмаки и накрывались пальто. А похолодало, собрали они свои дешевые чемоданчики и перебрались на частные квартиры. Сменил он их множество, пока два года назад не встретил Лиду. А до этого солоно приходилось. Лишь со временем научился он с толком распоряжаться деньгами — оставалось даже на развлечения и на пиво. Прага сразу околдовала его. Она предоставляла столько удовольствий, что кружилась голова. Долгие часы он просиживал в библиотеках — чаще с книгами, а иной раз и с красивой девушкой, ждал вечера, чтоб побродить с ней по Петршину[73]. Прага дразнила, возбуждала. Вдохновляли успехи тогдашнего искусства. Выставки, книги, журналы, театры, кабаре. Всевозможные памятники. На какое-то время его душой завладела политика — чешские патриоты готовились сбросить трехсотлетнее иго Габсбургов. Чехи жили, созидая, работая и борясь. Они не сдавались. Часто ему хотелось плакать, порой он испытывал жгучее чувство отчаянья, думая о незавидном положении Словакии. Национальное движение там едва ощущалось. Ренегаты победно завывали на обломках словацкой культуры. Из общественной жизни, учреждений и школ почти полностью была вытеснена словацкая речь. Горстка словацких политиков и культурных деятелей из мартинского центра[74] делала отчаянные усилия, чтобы сохранить от гибели словацкий народ. В таком смятении Валент ненадолго примкнул к толстовцам. Еще дома в Гибах он часто беседовал с местным олейкаром[75] Петером Дрохаком, встречался с ним, приезжая и на студенческие каникулы. Петер Дрохак был убежденный славянофил, русофил и толстовец — одно никак не исключало другое. Торгуя своими снадобьями, он исходил чуть ли не всю Европу, но прежде всего Россию — вдоль и поперек. Из Киева, Москвы и Петербурга к нему поступали целые ящики книг. Он посетил Толстого в Ясной Поляне, переписывался с ним.