До и во время - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был ее сын, которого она ни единого раза не приложила к груди; слезы вместе с дождем текли по ее лицу, она смотрела на него, на своего сына, которого видела всего дважды — родив и теперь, когда он только что умер. Она не знала ничего из его жизни, как он прожил ее, лишь могла, раз была послана его прикрывать, догадываться, что революция соединила их, свела вместе. Революция вернула ей его, но вернула не для жизни, а чтобы она, мать, закрыла ему глаза.
Она думала: приходило ли ему хоть раз в голову, что, может быть, он пошел в революцию именно для того, чтобы вернуться к матери, считал ли, что революция единственный путь к ней; она хотела ему сказать, что это не так, что она приехала к нему не только как к товарищу по партии, нет, она давно без него скучала, жалела, что не оставила его себе, не поселила с детьми Федорова; ей все это надо было ему сказать, ей было все равно, слышит он ее или нет, она должна была сказать ему, что они вместе. Она хотела, чтобы его последнее тепло ушло в нее и чтобы он, прощаясь с земной жизнью, был согрет ее теплом, теплом матери, которое знал только, когда был в ее утробе.
Она спокойно сказала капитану, что в Норвегии бывали случаи, когда женщины своим телом отогревали моряков, выброшенных на берег после кораблекрушения, и что она тоже хочет попытаться. Она велела отнести Кобу к себе в каюту, старательно расстелила постель, раздела его, разделась сама, затем, положив его рядом, обняла всем своим телом и стала греть. Она плакала, говорила ему, что Господь снова соединил их, Господь и революция, говорила, что ехала к нему и вот не доехала, так и не попала в Тифлис, а здесь они встретились. Она говорила, что всегда его любила и всегда страдала, жизнь ее всегда была неполна из-за того, что его, ее сына, не было рядом, и вот теперь они вместе; она говорила все это и плакала, говорила и плакала, спрашивала, зачем его у нее отняли, и снова плакала, потом наконец заснула. На море был шторм, „Эльбрус“ сильно качало, они шли против ветра, и паровые машины с трудом вытягивали корабль. Она не знала, сколько спала, несколько часов или несколько суток, просыпалась, засыпала, снова просыпалась, говорила: „Сыночек мой, ты снова ко мне вернулся, жизнь твоя была коротка, ты умер молодым, но ты умер на руках у матери, и ты должен знать, — она говорила по Федорову, — что каждый человек воскреснет, все-все воскреснут, так что смерть твоя не окончательна, не навсегда“, — и плакала, и винилась перед ним, и снова его утешала.
В том же полусне-полузабытьи она поняла, что он опять в ней, что он послушался и вернулся в нее, вошел в нее, и она, чтобы не выпустить его, чтобы он не подумал больше рождаться в этот страшный, жестокий, такой несправедливый мир, инстинктивно сжала ноги. Она чувствовала, как он все растет, топчется, ворочается в ней, чувствовала, какой он большой и живой, какой он весь ее.
А он все рос и рос, и все ему было мало места, и она все уступала и уступала ему, все ему поддавалась, пускала его всюду, куда он хотел, вся для него раскрывалась. И лишь сильнее сжимала ноги, чтобы только он не покинул ее, не ушел в эту жизнь. Она уговаривала, просила его не рождаться, так и остаться в ней, она плакала и объясняла ему, как жесток мир, зачем он ему нужен, разве в ней ему плохо, разве в ней нет для него места или мало тепла, ласки, нежности? Она гладила его, целовала, ласкала всей своей плотью, всей собой.
И он, уже зная, что она его мать, уже войдя, уже вернувшись в нее, тоже плакал и плакал, жаловался ей, говорил: „Мама, мама, зачем ты тогда меня родила, мама, мамочка, я не хочу из тебя выходить, я хочу остаться в тебе, не отпускай меня, не рождай. Мир зол и жесток, если бы ты знала, как мне было без тебя плохо, зачем ты меня родила?“ Он говорил ей: „Мама, любимая, не прогоняй меня, ты моя, моя, ты снова со мной, я снова к тебе вернулся, мама, мама, как долго тебя не было“. А потом они оба понимали, что плохое кончилось, он снова и навсегда в ней, снова они одно существо, не будет ни родов, ни расставания, и затихали.
В Сухуми прямо перед отплытием капитан постучал в дверь ее каюты, и когда она вышла, сказал, что, как только что ему стало известно из радиограммы, Новороссийский порт под строжайшим наблюдением, все суда обыскиваются от трюма до клотика, и этому ее грузину лучше в городе не показываться. Она поблагодарила его за помощь и предупреждение, передала для помогавшего им матроса красивый серебряный портсигар, после чего они с Кобой, побросав в баулы и чемоданы ее вещи, сошли на берег. То, что они смогут доплыть на пароходе лишь до Сухуми, в Петербурге, как я уже говорил, предусматривалось; и по плану должен был начать действовать второй, запасной вариант эвакуации Сталина из Грузии: по горным тропам через Большой Кавказский хребет и дальше в Нальчик.
В соответствии с рекомендацией центра на площади у Сухумского морского вокзала они наняли изящную бело-розовую коляску, как сказал им кучер, единственную в городе на мягких дутых шинах, и, играя молодую пару, проводящую на Кавказской ривьере медовый месяц, поехали в абхазское село Лыхны. У Сталина там были свои люди, и он думал, что без труда найдет в Лыхны двух-трех надежных, хорошо знающих горы проводников.
Однако дело об ограблении тифлисского банка из-за связи с политикой быстро получило огласку, дошло до Петербурга, и по приказу оттуда, чтобы не выпустить боевиков из Грузии, одна за другой перекрывались горные тропы; поручено это было местным сванским и абхазским родам, и дабы поощрить их усердие, за каждого изловленного боевика была назначена немалая награда. Обычай мешал лыхновским знакомым Сталина идти против своих, и Сталин даже не стал их просить. С огромным трудом и за большие деньги они сумели сговориться лишь с пятнадцатилетним подростком-пастухом, но и тот, сразу обо всем догадавшись, долго колебался, решал, что ему выгоднее — переправить их через горы или выдать. В конце концов, поскольку они предложили втрое против того, что давал русский царь, он согласился; однако де Сталь позже всегда была уверена, что именно хитрый пастушок, взяв задаток, потом специально вывел их на конный разъезд здешних милиционеров. Так или иначе, едва их остановили, он немедля исчез, и больше она его никогда не видела. На разъезд напоролись неожиданно — неспешно ехали на медленной скрипучей арбе, правил ею мальчик, а они со Сталиным, изображая молодоженов, вошли в роль и самозабвенно целовались.
Сталь этих горских стражей порядка всерьез не принимала, ее деньги и в не меньшей степени ее манеры, обаяние сбивали с толку даже лучших полицейских-профессионалов; возможно, в других обстоятельствах они со Сталиным и вправду бы выпутались, но на сей раз карты легли так, что шансов не было. Человеком, который командовал отрядом, был Виссарион Игнаташвили. Он подъехал к арбе несколько раньше приотставшего отряда, сразу обоих узнал и, обращаясь только к Екатерине, с иронией сказал, что, как писал в письме, он рад ее прибытию в Грузию и ждет здесь со вчерашнего вечера, чтобы встретить и проводить в свое имение, которое отсюда всего в десяти верстах.
Тон его сразу не понравился де Сталь, поза, в которой Игнаташвили их застал, не оставляла сомнений, что за отношения связывают ее и Сталина. Виссарион делал вид, что ему безразлично, что женщина, которая была его любовницей и которую он любил до сих пор, спит с собственным сыном, к тому же зачатым от него, Виссариона Игнаташвили; все это не сулило им ничего доброго. Сталин, лучше ее знавший отца, похоже, был с ней согласен. Во всяком случае он спрыгнул с арбы и хладнокровно — качество, которым он был знаменит в партии, — пошел прямо на Виссариона и на конный разъезд; Игнаташвили, боясь, что Сталин может начать стрелять, только что отъехал под прикрытие отряда. Сталин шел так уверенно, что лошади под конными даже стали пятиться, расступаться, давая ему между собой проход. Однако перед отцом он остановился и, поигрывая тонкой плеточкой — единственное оружие, что у него было, — сказал отряду следующее:
„Возможно, Виссарион Игнаташвили не скрыл от вас, что я один из боевиков, ограбивших банк в Тифлисе, если нет, то это говорю вам я, Сталин, а теперь — то, что он вам наверняка не сказал. Я, Сталин, иначе Иосиф Джугашвили, — его старший сын, так что он как хороший горец сторожит дорогу не зачем-нибудь, а чтобы продать правительству голову своего сына. Такая любовь меня не удивляет. Его отцом и моим дедом был знаменитый абрек Георгий Игнаташвили, тот самый, кого враги захватили и повесили в день собственной свадьбы. Жена Георгия была настоящей горянкой: зная, что душа мужа не успокоится, пока он не будет отомщен, она сумела зачать от него, когда он уже болтался на веревке. Но сын Георгия Игнаташвили Виссарион Игнаташвили, то есть ваш предводитель, был рожден трусом: боясь покарать врагов, он бежал из Грузии. Когда его мать Саломея Игнаташвили поняла, что Георгий отомщен не будет, она покончила с собой. Тогда этот человек пришел к моей матери, Екатерине Сталь, она сейчас сидит на арбе перед вами, и сказал ей: «Я робок и труслив как женщина, вся Грузия смеется надо мной и меня презирает; молю тебя о сыне, храбром, как мой отец, чтобы смыть позор с нашего рода».