Хрупкие вещи - Нил Гейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но она все замечает, все видит.
Скоро они завершат разговор, лев и колдунья...
Кое-что ей в себе очень не нравится. Например, запах. От нее пахнет, как пахло от бабушки, как пахнет от древних старух, она ненавидит себя за это, и никогда себе этого не простит, и каждый день принимает ванну с ароматной пеной и душится туалетной водой «Шанель». Несколько капель – под мышки, несколько капель – на шею. Она вполне искренне полагает, что это – ее единственная причуда.
Сегодня она надевает темно-коричневый парадный костюм. Она называет его про себя «нарядом для интервью» в отличие от «нарядов для лекций» и одежды для «просто слоняться по дому». Профессор вышла на пенсию. Теперь она носит наряды для «просто слоняться по дому» все чаще и чаще. Она встает перед зеркалом, красит губы.
После завтрака она моет бутылку из-под молока и выставляет ее на крыльцо у черного хода. Соседская кошка оставила на коврике у двери голову и одну лапу растерзанной мыши. В целом все это смотрится странно. Как будто мышка плывет по плетеному коврику, погрузившись в соломку, так что наружу торчат только лапа и голова. Профессор поджимает губы, идет на кухню, берет вчерашнюю газету, потом возвращается на крыльцо и подцепляет мышиные останки газетой, стараясь не прикасаться к ним руками.
Сегодняшняя «Дейли телеграф» уже дожидается ее в прихожей вместе с несколькими письмами, которые она быстро просматривает, не вскрывая конвертов, и относит на стол в кабинете. Теперь, когда она вышла на пенсию, она заходит в свой крошечный кабинет лишь для того, чтобы писать. Сейчас она возвращается в кухню и садится за старый дубовый стол. Очки для чтения висят на шее на тонкой серебряной цепочке. Она надевает очки и начинает с колонки некрологов.
Она не то чтобы ожидает найти сообщение о смерти кого-нибудь из знакомых, но, как известно, мир тесен, и она отмечает про себя, что составители некролога Питера Баррелл-Ганна – может быть, не без мрачного юмора – поместили в газете его фотографию, на которой он точно такой же, каким был в самом начале 1950-х годов, то есть совсем не такой, каким он запомнился ей в их последнюю встречу на рождественском вечере в редакции «Ежемесячного литературного обозрения» года два-три назад: трясущийся, подагрический старик с носом, похожим на загнутый клюв, тогда он напомнил ей карикатурную сову. На фотографии он очень красивый. Неистовый и благородный.
Однажды они целовались весь вечер в саду у чьего-то летнего домика. Она хорошо помнит тот вечер, хотя, наверное, не вспомнит даже под страхом смерти, чей это был сад и чей дом.
Скорее всего, рассуждает она, это был летний дом Чарльза и Нади Рейд. То есть их маленькое приключение с Питером случилось еще до того, как Надя сбежала от мужа с тем шотландским актером, и Чарльз пригласил профессора в Испанию, хотя, конечно, в то время профессор еще не была профессором. Тогда мало кто думал о том, чтобы провести отпуск в Испании – туда стали ездить гораздо позднее, а в те годы это была экзотическая и опасная страна. Чарльз звал ее замуж, и теперь она даже не может вспомнить, почему отказалась – может, она вовсе и не отказывалась так решительно, как ей кажется. Он был вполне симпатичным и милым, и она отдала ему то, что еще оставалось от ее запоздалой девственности, прямо на одеяле на пляже, одной теплой весенней испанской ночью. Ей тогда было двадцать, и она считала себя такой старой...
Звонок в дверь. Она кладет газету на стол и идет открывать.
Ее первая мысль: какая молоденькая девчонка.
Ее первая мысль: какая древняя старуха.
– Профессор Хейстингз? Я Грета Кампьон. Я буду делать про вас статью. Для «Литературной хроники».
Старая женщина смотрит на нее – такая древняя, хрупкая, уязвимая – и улыбается. Это очень хорошая улыбка, теплая и дружелюбная. Улыбка, которая сразу же располагает к себе.
– Проходите, моя хорошая, – говорит профессор. – Давайте сядем в гостиной.
– Я принесла вам пирог, – говорит Грета. – Сама испекла. – Она вынимает пирог из пакета, очень надеясь, что он не помялся. – Шоколадный. Я прочла в Интернете, что вы их любите.
Они заходят в гостиную. Профессор кивает на кресло и говорит тоном, не терпящим возражений, чтобы Грета садилась. Сама профессор уходит на кухню и возвращается через пару минут с большим подносом. На подносе – две чашки на блюдцах, заварочный чайник, тарелка с шоколадным печеньем и пирог, испеченный Гретой.
Чай налит, Грета делает восторженное замечание по поводу брошки профессора и вынимает из сумки блокнот, ручку и книжку – последнюю монографию профессора: «Поиски смысла в детской литературной сказке», – густо заложенную разноцветными листочками бумаги. Они беседуют о содержании первых глав, в которых профессор выдвигает гипотезу о том, что изначально литературная сказка не разделялась на детскую и взрослую, и что разделение произошло в викторианскую эпоху, когда в связи с укрепившимися представлениями о чистоте и безгрешности детской души возникла потребность в создании литературы, предназначенной специально для детей и юношества, литературы, которая была бы...
– Скажем так, чистой, – говорит профессор.
– И безгрешной? – спрашивает с улыбкой Грета.
– Ханжеской и лицемерной, – морщится профессор. – Вы читали «Детей вод»? Как это можно читать без содрогания? Как вообще это можно читать?
Она рассказывает о том, как художники прошлого рисовали детей – точно так же, как взрослых, только поменьше ростом, без соблюдения пропорций детского тела, – она говорит, что братья Гримм собирали сказки для взрослых, без расчета на детскую аудиторию, а потом, когда узнали, что эту книгу читают детям, переписали все сказки заново, чтобы было пристойно. Она рассуждает о «Спящей красавице» Шарля Перро, об изначальной концовке сказки, когда мать прекрасного принца, великанша и людоедка, пытается оклеветать Спящую красавицу и обвинить ее в том, что она съела детей великанши (которых та съела сама), и на протяжении всего рассказа Грета серьезно кивает, делает записи в блокноте и нервно вставляет короткие реплики, старясь принять хоть какое-то участие в разговоре – чтобы это все-таки было похоже на разговор или хотя бы на интервью, а не на лекцию.
– А откуда он взялся, ваш интерес к детской литературной сказке? – интересуется Грета.
Профессор качает головой.
– Откуда берутся все наши пристрастия и интересы? Откуда ваш интерес к детским книжкам?
Грета говорит:
– Я всегда думала, что детские книжки – это самые важные книжки. Во всяком случае, для меня – важные. И когда была маленькой, и когда выросла. Я была, как «Матильда» Роальда Даля... У вас в семье много читали? Любили читать?
– Да нет, не особенно... Они все давно умерли. Или, вернее, погибли.
– Все ваши родные погибли? Одновременно? На войне?
– Нет, моя хорошая. Во время войны нас отправили в эвакуацию. Они погибли уже потом, через несколько лет после войны. При крушении поезда. А меня с ними не было.
– Прямо как в «Хрониках Нарнии» Льюиса, – говорит Грета и тут же смущается. Она себя чувствует полной дурой. Бестактной, бесчувственной идиоткой. – Простите, пожалуйста. Я сказала ужасную вещь. Так нельзя говорить.
– Почему же нельзя?
Грета чувствует, что краснеет. Она говорит:
– Просто я хорошо помню последнюю книгу. «Последнюю битву». Там тоже было крушение поезда. И все-все погибли. То есть все, кроме Сьюзен.
Профессор спрашивает:
– Еще чаю?
Грета знает, что надо закрыть эту тему, но все равно говорит:
– Знаете, я страшно злилась на Сьюзен...
– Почему?
– Потому что все остальные перенеслись в волшебную страну, то есть в рай. А Сьюзен осталась здесь, в нашем мире, и уже не могла попасть в Нарнию, потому что она перестала быть другом Нарнии и увлеклась другими делами: косметикой, нейлоновыми чулками и вечеринками с мальчиками. Когда мне было двенадцать, я даже пыталась поговорить со своей учительницей литературы – обсудить эту проблему, проблему Сьюзен.
Сейчас они сменят тему, обсудят вопрос о роли детской литературы в формировании убеждений, которые мы принимаем во взрослой жизни, но профессор интересуется:
– И что вам сказала учительница?
– Она сказала, что даже если Сьюзен отказалась от рая тогда, пока она жива, у нее еще есть время раскаяться и искупить.
– В чем раскаяться? Что искупить?
– Раскаяться в своем неверии, мне кажется. И искупить первородный грех.
Профессор отрезает себе кусок шоколадного пирога. Она о чем-то задумалась. Может быть, погрузилась в воспоминания.
– Знаете, я сомневаюсь, – говорит она, – что у Сьюзен были возможности покупать себе косметику и нейлоновые чулки после того, как погибла ее семья. У меня точно не было такой возможности. Какие-то деньги – в сущности, никаких денег – от наследства родителей. А ведь надо было на что-то жить, что-то есть... Никаких роскошеств...