Хрупкие вещи - Нил Гейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал, что она права. Я не хотел никого обижать, не хотел никому делать больно, но у меня было такое чувство, как будто меня разрывает на части. Я совершенно забросил работу в своей компьютерной фирме. Я собирался с духом, чтобы сказать жене: я ухожу. Мне представлялось, как обрадуется Бекки, когда узнает, что теперь я уже безраздельно с ней – насовсем. Да, Кэролайн, жене, будет больно. Больно и тяжело. А девочкам будет еще тяжелее. Но так было нужно.
Каждый раз, когда я играл с дочками, с моими почти одинаковыми близняшками (подсказка: у Аманды над верхней губой – крошечная родинка, лицо у Джессики – чуть круглее) с волосами медового цвета, чуть светлее, чем у Кэролайн, каждый раз, когда мы ходили в парк, когда я купал их перед сном и укладывал спать, в сердце свербела тягучая боль. Но я знал, что мне делать – что надо сделать. Я знал; боль, которую я ощущаю сейчас, скоро сменится радостью, потому что я буду с Бекки, я буду с ней жить, и любить ее, и проводить с ней все время.
До Рождества оставалось чуть меньше недели, и дни стали короткими – короче уже не бывает. Я пригласил Бекки поужинать в «нашем» тайском ресторанчике и, наблюдая за тем, как она слизывает ореховый соус с палочки куриного сатая, сказал ей, что ухожу из семьи – совсем скоро, – что бросаю жену и детей ради нее. Я думал, она улыбнется. Ждал этой улыбки. Но она ничего не сказала – и не улыбнулась.
Когда мы пришли к ней домой в тот вечер, она не захотела ложиться со мной в постель. Она объявила, что между нами все кончено. Я напился и плакал – в последний раз во взрослой жизни. Я умолял ее передумать.
– С тобой больше не весело, – сказала она, так спокойно и просто, а я сидел на полу у нее в гостиной, брошенный и несчастный, привалившись спиной к старенькому потертому дивану. – Раньше с тобой было весело и хорошо. А теперь стало нехорошо. Ходишь, как неприкаяный... Скучно.
– Прости, – сказал я с неумеренным пафосом. – Прости. Я так больше не буду.
– Вот видишь, – сказала она. – Совершенно не весело.
Она ушла в спальню и заперла дверь на ключ, а я еще долго сидел на полу в гостиной и прикончил бутылку виски, как говорится, в одно лицо, а потом, пьяный в дым, принялся бродить по квартире, трогая ее веши и пуская слезливые сопли. Я прочел ее дневник. Пошел в ванную, выудил ее трусики из корзины с грязным бельем и прижал их к лицу, жадно вдыхая ее ароматы. В какой-то момент я затеял стучаться в дверь спальни и звать ее, но она не ответила и не открыла.
Ближе к утру я слепил себе горгулью – из серого пластилина.
Помню, как это было. Я почему-то был голый. Нашел на камине огромный кусок твердого пластилина, долго мял его обеими руками, месил, точно тесто, пока он не сделался пластичным и мягким. Потом я мастурбировал в пьяном, злобном и разгоряченном безумии, а когда все закончилось, смешает свою белую сперму с плотной бесформенной серой массой.
Скульптор из меня – никакой, но в ту ночь из-под моих неумелых пальцев вышло странное нечто. Вышло и обрело форму: большие нескладные руки, ухмыляющаяся рожа, короткие толстые крылья, скрюченные ноги. Существо, сотворенное мной из похоти, злости и жалости к себе и крещенное последними каплями виски, вытряхнутыми из пустой бутылки. Я поставил ее на грудь, поверх сердца – мою крошечную горгулью, – чтобы она защищала меня от красивых женщин с голубыми с зеленым отливом глазами и оберегала от всяких чувств – чтобы я больше уже никогда ничего не почувствовал.
Я лежал на полу с горгульей на груди, а еще через пару мгновений я уже спал.
Когда я проснулся, часа через три, дверь в ее спальню по-прежнему была заперта, а на улице было еще темно. Я дополз до ванной и заблевал весь унитаз, и пол, и разбросанное белье, которое я вытащил из корзины. Потом я поехал домой.
Не помню, что я сказал жене. Может, она ничего не спросила. Потому что есть вещи, о которых лучше не знать. Не спрашивай и не получишь ответа – примерно так. Может быть, Кэролайн что-то съязвила насчет рождественских пьянок. Не помню.
Я больше ни разу не был в той квартире в Баттерси.
Несколько раз мы случайно встречались с Бекки на улице, в метро или в Сити. Эти встречи всегда проходили неловко. Она была нервной и скованной – и я, без сомнения, тоже. Мы говорили друг другу «Привет», она поздравляла меня с очередным достижением – я направил свою энергию на работу и создал империю виртуальных развлечений (как частенько ее называли), хотя скорее не империю, а мелкое княжество музыки, театра и интерактивных приключений.
Иногда я знакомился с женщинами – умными, красивыми, замечательными женщинами, в которых я мог бы влюбиться, которых мог бы любить. Но я их не любил. Я вообще никого не любил.
Сердце и разум: я все-таки слушался разума и старался не думать о Бекки, убеждал себя, что не люблю ее, что она мне не нужна, что я о ней даже не вспоминаю. Но когда я все-таки думал о ней, вспомнил ее глаза, ее улыбку – мне было больно. Боль разрывала мне грудь. Острая, ощутимая, настоящая боль внутри. Словно кто-то впивался мне в сердце когтями.
В такие мгновения мне представлялось, что я ощущаю в груди крошечную горгулью. Холодная, словно камень, она обернулась вокруг моего сердца и защищает меня, пока боль не пройдет, пока не вернется полная бесчувственность. А когда я уже ничего не чувствовал, я опять возвращался к работе.
Прошли годы: дочери выросли и уехали из дома, поступили в колледж (одна – на севере, другая – на юге, мои не совсем одинаковые близняшки), и я тоже ушел из дома, оставил его Кэролайн, а сам перебрался в большую квартиру в Челси и стал жить один, и был если не счастлив, то хотя бы доволен.
А потом было вчера. Дело близилось к вечеру. Бекки заметила меня первой, в Гайд-парке. Я сидел на скамейке, читал книжку на теплом весеннем солнышке, и она подбежала ко мне и прикоснулась к моей руке.
– Не забыл старых друзей? – спросила она. Я оторвался от книжки.
– Здравствуй, Бекки.
– Ты совсем не изменился.
– Ты тоже.
В моей густой бороде поселилась серебристая седина, волосы на голове изрядно поредели. А она превратилась в элегантную женщину «за тридцать». Но я сказал правду. И она – тоже.
– Ты добился успеха, – сказала она. – О тебе пишут в газетах.
– Это значит лишь то, что мои рекламщики не зря получают зарплату. А ты чем сейчас занимаешься?
Она стала директором пресс-службы одного из независимых телеканалов. Сказала, что очень жалеет, что бросила сцену. Теперь она бы наверняка получила место в одном из театров Уэст-Энда. Она провела рукой по своим длинным темным волосам и улыбнулась, как Эмма Пил, и я бы пошел за ней хоть на край света. Я закрыл книжку и убрал ее в карман.
Мы шли через парк, держась за руки. Весенние цветы кивали нам крошечными головками – желтыми, белыми и оранжевыми.
– Как у Вордсворта, – сказал я. – Желтые цветы.
– Нарциссы, – сказала она. – У Вордсворта были нарциссы.
Была весна, мы гуляли в Гайд-парке и почти сумели забыть, что нас окружает огромный город. Мы купили мороженое – два рожка с холодными сладкими разноцветными шариками.
– У тебя кто-то был? – спросил я, как бы между прочим, облизывая мороженое. – Ну, тогда. Ты меня бросила ради кого-то другого?
Она покачала головой.
– Просто ты начал становиться каким-то уж очень серьезным. Вот и все. И я не хотела разбивать семью.
Позже, уже совсем вечером, она повторила:
– Я не хотела разбивать семью. – Она потянулась, лениво и томно, и добавила: – Тогда. А теперь мне все равно.
Я не стал говорить ей, что я развелся. Мы поужинали в японском ресторанчике на Грик-стрит, взяли суш и сасими и большую бутылку сакэ – согреться и напоить вечер мягким сиянием рисового вина. Потом мы поехали ко мне, на такси золотистою цвета.
Вино разлилось светлым теплом в груди. У меня в спальне мы целовались, обнимались и смеялись, как дети. Бекки внимательно рассмотрела мою коллекцию компактов, поставила «The Trinity Sessions» «Ковбой Джанкис» и стала тихонечко подпевать. Это было несколько часов назад, но я не помню мгновения, когда Бекки разделась. Зато я помню ее грудь – по-прежнему очень красивую, хотя уже и не такую упругую, как тогда, когда ей было двадцать, – и возбужденные темно-красные соски.
Я слегка растолстел за прошедшие годы.
Она осталась такой же стройной.
– Ты мне сделаешь языком? Там, внизу? – прошептала она, когда мы легли на кровать, и я сделал, что она просила. Ее пурпурные, ненасытные, гладкие нижние губы жадно раскрылись навстречу моему рту, ее клитор набух под моим языком, и мой мир переполнился солоноватым вкусом ее естества, я лизал ее, и сосал, и дразнил языком и покусывал зубами на протяжении, как мне казалось, бессчетных часов.
Она кончила, один раз – тело дернулось, словно в спазме – под моим языком, а потом она притянула меня к себе, лицом к лицу, и мы целовались, а потом она направила меня в себя.