Новый Мир ( № 9 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флуктуация — центральное понятие философии истории Сорокина. В его представлении история есть постоянно волнующийся поток, в котором малые волны сменяются большими, и наоборот, какие-то слои «отстают», другие, в противоположность им, «забегают вперед», а иногда волнение уходит вглубь, и тогда на поверхности наблюдаются только легкие колыхания, зыбь и рябь; лишь способность наблюдателя «глядеть в воду» позволяет ему уловить здесь определенные типы культуры, которые, впрочем, тоже меняют свои очертания.
Теория флуктуации вступает в противоречие одновременно с линейно-прогрессивной концепцией исторического развития и с возобновленной в XX веке, главным образом усилиями Шпенглера, циклической концепцией; или, точнее, она признает за той и другой лишь частичную истину. Сорокин неоднократно подчеркивает, что флуктуация — это ненаправленный процесс, что невозможно уловить сколько-нибудь устойчивую тенденцию на протяжении сколько-нибудь длительного времени. Существует лишь определенный ритм перемен: за периодом, когда господствует идеациональный тип, следует период господства идеалистического типа, а затем и чувственного. Но и этот ритм может меняться. По мысли Сорокина, «история вечно повторяется и не повторяется никогда — оба утверждения, кажущиеся противоречащими друг другу, истинны и не противоречивы вообще, если их правильно понимать» (стр. 851).
Историки (просто историки, а также историки искусства, науки, философии, экономики, политических институтов и т. д.), особенно те из них, кто ревниво относится к своему предмету, вправе предъявить автору «Динамики» многочисленные претензии по поводу того, как он трактует конкретные факты в рамках своих двадцатилеток. Но можно и должно предъявить ему претензии общего, принципиального характера.
Главная из них относится к трактовке идеационального типа, уравнивающей христианство с греко-римским (ранним) идолопоклонством, платонизмом, стоицизмом, зороастрийством, буддизмом и некоторыми другими верованиями. Сорокин будто поворачивается к ним затылком и судит о них по теням, которые они отбрасывают. Тени вроде бы похожи: в каждом случае имеет место некоторое отрешение от здешнего (данного нам в повседневном опыте) и тяготение к нездешнему; но как и ради чего происходит отрешение, остается неясным. Да и понятие «отрешение» применительно даже к аскетическому христианству очень неточно; высшая цель всего христианства — спасение мира, а не спасение от мира. Не обходится и без явных недоразумений: так, аскетическому христианству приписывается представление об иллюзорности мира, на самом деле свойственное платонизму или буддизму, но никак не христианству. Подобным же образом уравниваются мистические и рациональные компоненты различных религий, о которых Сорокин судит по их внешним признакам. Игнорируются, например, принципиальные отличия христианской мистики от мистики позднегреческих мистерий или того же буддизма.
Тойнби в этом смысле чутче: он понимает уникальность христианства и его надысторичность — совмещенную с историчностью.
А Сорокин вообще отрицает, что какое бы то ни было событие в истории можно считать уникальным. Самым убийственным доводом против уникальности, по его мнению, служит тот факт, что любое явление мы обозначаем словом, которое применяется также и к каким-то другим явлениям; называя его, защитник уникальности уже «впускает через заднюю дверь понятия „повторение” и „повторяемость”, которые пытался не пустить через парадную» (стр. 105). В некоторых существенных отношениях, пишет Сорокин, религия — явление повторяющееся, в разных культурах и в разные периоды, и то же справедливо относительно всех других категорий социокультурного и исторического процессов.
Если мы будем говорить о других категориях, то свернем на обсуждение диалектики общего и особенного, но коль скоро речь идет о христианстве, то оно отправляется от единственного в истории факта (так, во всяком случае, для верующих) вочеловечения Бога. И потому не может не быть уникальным в самом существе своем.
Что касается сорокинского объяснения конкретных фактов, образующих исторический процесс, то здесь, помимо множества частных вопросов (о которых надо говорить отдельно), возникает один очень большой вопрос (как мы дальше увидим, имеющий отношение не только к прошлому, но и к будущему). Речь идет, в сорокинских терминах, о переходе от идеационального типа к чувственному на протяжении позднего Средневековья и начала Нового времени. На стр. 258 читаем: «С XIV по ХХ в. сатирическое, ироничное, разоблачительное и вообще враждебное отношение к аскетизму, религиозному благочестию, к монастырям, монахам, духовенству, Церкви, Писанию, целомудрию, безбрачию — короче говоря, ко всем религиозно-идеациональным ценностям христианства — неуклонно (курсив мой. — Ю. К. ) растет». Правда, на следующей странице дается оговорка: «<…> несмотря на временные реакции вроде той, что была в конце ХVI — первой половине ХVII в.».
Но это единственное место в книге, где Сорокин разделяет общепринятую, по сути, точку зрения. В других ее частях выстраивается существенно отличная концепция. Чувственная эпоха наступает в ХIV веке, а в ХVI ее сменяет новая идеациональная эпоха, связанная с Реформацией и Контрреформацией. В конце своей книги Сорокин уверенно называет переживаемую нами чувственную эпоху (начавшуюся во второй половине ХVII века) третьей по счету в европейской истории (первая приходится на позднюю античность), то есть признает за периодом ХVI — ХVII веков «права» идеационального периода.
У моряков есть такое понятие — «спорная волна»: это волна, которая двигается против течения и поверх его. Была ли идеациональная реакция ХVI — ХVII веков переменой течения или «спорной волной»? Мне кажется, что это очень интересный вопрос.
Трудности, которые испытывает Сорокин в плане периодизации, отчасти объясняются тем, что каждая отрасль имеет свой вектор (рискну употребить этот нелюбимый Сорокиным термин) развития. Автор «Динамики» датирует начало второго (опять же после античности) идеалистического периода в европейской истории XII веком, основываясь главным образом на знакомстве со схоластической философией, более или менее уравновешивающей, на его взгляд, небесное и земное (не берусь судить, насколько это верно). А вот живопись и скульптура только в XIII — ХIV веках достигают «изумительной идеациональной фазы своего развития» (стр. 220). А музыка в значительной мере сохраняет идеациональный настрой аж до ХVIII века!6 Не совсем ясно, куда Сорокин относит Баха; вот Моцарта и Бетховена он справедливо относит к идеалистическому периоду, но почему-то на них и заканчивает его (но разве не продолжает его романтическая музыка, до раннего Вагнера включительно?).
Но сколько бы ни держались философы, художники, экономисты, правоведы и т. д. (обо всех я не имею здесь возможности говорить) своего профессионального «драйва», они в той или иной степени остаются «людьми своего времени». У тех же Моцарта и Бетховена различие в типах чувственности — у Моцарта это сублимированная нега, у Бетховена героическая приподнятость — объясняется не только их персональными различиями, но и тем, что жили они в разные времена (хотя второй лишь на тринадцать лет моложе первого). Моцарт во многом остается человеком культуры рококо, а Бетховена «разбудили» громы «Марсельезы» Руже де Лиля и «Походной песни» Мегюля, с которыми французские революционные войска вступали в его родной Бонн.
В «Динамике» можно найти немало противоречий, и не только в плане периодизации, но я уверен, что это никоим образом не результат невнимательной саморедактуры. Причина здесь скорее другая: «горячие» (в смысле: трудные для объяснения) факты истории автор как бы перебрасывает с руки на руку, пытаясь найти им надлежащее место. В таком случае противоречивость — не столько недостаток, сколько достоинство Сорокина. Прилагая к материалу истории тщательно разлинованную и пронумерованную схему7, он открывает для себя, что «волна в разлуке с морем» (воспользуюсь стихотворной строкою В. С. Соловьева) не может быть заключена в отдельный сосуд и не поддается исчерпывающему «строго научному» объяснению, что материал сохраняет мистериальное измерение, о котором можно только догадываться.
Разумеется, это не означает, что сорокинская героическая попытка объять необъятное является пустой тратой времени: как я уже сказал, его схема имеет несомненную эвристическую ценность.
И как бы к ней ни относиться, нельзя не оценить многочисленные частные замечания, рассыпанные в его книге. За недостатком места приведу лишь некоторые из них.