Метели, декабрь - Иван Мележ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот где одна из причин той сравнительной легкости и быстроты, с какой у нас развивается в последнее время колхозное движение…» Тут Апейка снова остановился, вернулся, перечитал фразу. Сталин считал, что колхозное движение растет сравнительно легко! Легко!
Нетерпеливая заинтересованность повела Апейку дальше, но следил он за речью Сталина уже с настороженностью. Согласился, что и в колхозах останутся еще элементы классовой борьбы, что и там могут быть пережитки индивидуалистической или даже кулацкой психологии, некоторая неровность в материальном отношении. Вдруг встретил ленинскую мысль, душа приняла ее охотно, обрадованно: в словах Ленина было подтверждение тому, что родилось в бесчисленных встречах с людьми и что вместе с тем как бы противоречило взглядам некоторых излишне быстрых, «принципиальных» деятелей. Апейка торопливо отыскал карандаш в пиджаке, аккуратно, довольный, отчеркнул сбоку. Перечитал, стараясь запомнить слово в слово: «Дело переработки мелкого земледельца, переработки всей его психологии и навыков есть дело, требующее поколений». «Поколений», — повторил он про себя, как бы обращаясь к Башлыкову.
Башлыкова, возможно, больше всего обрадовал раздел, где Сталин говорил, что партия от политики ограничения кулачества перешла к ликвидации его, как класса. Сталин убедительно доказывал, почему правильной была в свое время политика ограничения кулачества. Заявил, что теперь имеется экономическая основа для того, чтобы заменить кулацкое производство колхозным и совхозным. «Ну, а как быть с политикой раскулачивания, — ловил Апейка с острым вниманием, — можно ли допустить раскулачивание в районах сплошной коллективизации? — спрашивают с разных сторон». Сталин решительно ответил: «Смешной вопрос! Раскулачивания нельзя было допускать, пока мы стояли на точке зрения ограничения эксплуататорских тенденций кулачества, пока мы не имели возможности перейти в решительное наступление против кулачества, пока у нас не было возможности заменить кулацкое производство производством колхозов и совхозов… А теперь? Теперь — другое дело. Теперь мы имеем возможность повести решительное наступление на кулачество, сломить его сопротивление, ликвидировать его, как класс, и заменить его производство производством колхозов и совхозов».
Как заноза, впилось в память — первыми словами ответа Сталина было: «Смешной вопрос!» Что в этом было смешного? Далее Сталин почти повторил это выражение: «Смешно и несерьезно распространяться теперь о раскулачивании. Снявши голову, по волосам не плачут». Нечто странное почувствовал Апейка в этом новом «смешно». «Не менее смешным, — повторил снова Сталин, — кажется другой вопрос: можно ли пустить кулака в колхоз. Конечно, нельзя его пускать в колхоз. Нельзя, так как он является заклятым врагом колхозного движения…»
3Дочитав, Апейка с минуту сидел тихо. Потом прикурил над стеклом лампы, стал ходить по комнате. Хмеля в голове как не бывало, усталости тоже. Одно за другим вспоминал он положения из статьи, твердые, убедительные доводы. То, что еще недавно казалось смутным и вызывало сложные раздумья, сомнения, стало неожиданно простым, ясным. Было такое чувство, будто после блуждания и поисков в тумане выбрался вдруг на простор, где все вокруг лежало открытое глазам, с полями и лесами, с дорогами и стежками. Человеку всегда хочется простоты, ясности. У Апейки же в этот вечер совсем не было склонности такой, чтоб оценивать, замечать что-то, перепроверять в статье. Для него это была прежде всего речь руководителя партии, разъяснение наиближайшей задачи всех войск, в каких он, Апейка, был, может, только отделенным командиром. Кем бы он ни был, задача эта касалась его, и он впервые с беспокойством думал о том, на что она направляла внимание, какую ставила цель, чего требовала от него.
При всем доверии к Сталину, пристально, с полешукской въедливостью вчитываясь в статью, Апейка вскоре снова запнулся, задумался. Вопреки тому, что писал Сталин, запало сомнение, а так ли просто колхозам — со своими лошаденками да дедовскими плужками — доказывать преимущество над единоличными хозяйствами. Стоит только, получалось по статье, просто сойтись вместе — и снизойдет чудодейственная сила: можно и пахать, и сеять на диво, показывать чудеса и с теми лошаденками да плужками.
Он закурил, постоял возле окна. На свету за окном кружил снег. Пурга все мела. Подумал: «Заметет все дороги, черт знает как добираться будешь… Самое время, чтоб дорога была, а ее заметает, как нарочно…» Он вспомнил Загалье, последнее собрание, неоконченное из-за этой вьюжной новогодней ночи, почувствовал необходимость ехать назад, привести дело к согласию. Старый год ушел, а заботы не уходили, сразу же, без какой-либо задержки переваливали в новый. Тут же Апейка подумал, что при всем этом новый год будет не совсем продолжением старого. «Та же дорога, но подъем другой. Другая круча начинается…»
Мело, било снегом по стеклу. В голову снова пришло, удивило: «Легко!.. Сравнительно легко и быстро!..» Он подумал о своих почти беспрерывных поездках по селам, о бесконечных, затяжных собраниях. Подумал о том настойчивом несогласии, что было в Глинищах, когда пытались снова организовать колхоз. «Сравнительно легко!» Почему «сравнительно легко»?! Мысль сразу подсказала: легко в других местах; но трезвый рассудок возразил: законы крестьянской психологии одни везде…
«У нас нет рабской приверженности к клочку земли…» — вспомнились ему слова Сталина. «На Западе есть, а у нас нет… Ибо у нас нет частной собственности на землю…» Опять удивление: нет привязанности к земле? Рабской привязанности?.. Почему нет?! Не только придирчивый ум — душа восстала: «Есть! В том-то и беда, что есть!.. Формально, может, нет, а фактически есть!.. Тот клочок земли крестьянину — свой! Не чей-нибудь, а его, свой! Он землю, это правда, не покупал, но дала ж ему ее революция! Дала, а он взял, с радостью взял, как справедливый дар, и стал считать своей! И она, клочок тот, стала его наидорожайшим приобретением, его собственностью, его — не чем иным — частной собственностью! И он любит ее как неведомо что, привязан к ней, как хозяин ее и раб ее, по-рабски привязан! У него есть рабская привязанность! Есть! В том вся и беда!.. И привязан он, верно, не меньше, чем тот крестьянин на Западе! Тот купил, а этот за „клочок земли“ жег помещиков, гнал пилсудчиков, деникинцев; как единственную свою надежду на жизнь спасал советскую власть. Он не купил, он завоевал ее, земельку свою, штыком, огнем, кровью! Разве ж меньшей ценою?! Или же случайно первые советские декреты были о мире, о земле? Самое дорогое, к чему стремились люди из века в век, от дедов и прадедов, в этих декретах: мир и земля! Советская власть провозгласила их и сразу завоевала мужицкие сердца миллионов. Не надо думать по-иному: почти каждый из тех, кто сменил свитку на шинель, видел больше не землю вообще, а землю за своим селом, свой клочок земли!.. И вот если сравнивать крестьянина у нас и на Западе, то надо ли забывать, что наш получил свой клочок земли только какой-то десяток лет! Можно сказать, минуту назад! Можно сказать, не утолил еще желания своего! И как оно выходит, если посмотреть со стороны, оттуда: эта самая советская власть, которая минуту назад дала ему землю, сегодня в нашем лице приходит и уговаривает его отказаться от своего клочка, поделиться им с другими. Приходит — докажи, что не так — отобрать ее! „Вчера дали, а сегодня — отбирают! Ето ваша справедливость?! Обманули!!!“»
Нет, совет Энгельса — быть чутким к крестьянину, чтоб помочь легче выйти ему на новую дорогу, — не лишний у нас. Не лишний. Может, у нас он еще более важен…
Апейка подумал: почему Сталин сказал, что у нас «сравнительно легко»? Ему, который верил Сталину, верил в великий опыт Сталина, в его разум, не приходило даже в голову, что тот мог это сказать потому, что не представлял хорошо крестьянина, всего того сложного, противоречивого, что стояло на колхозном пути. Самому Апейке, обыкновенному, рядовому великой армии, все это казалось таким ясным, простым для понимания, что даже на миг не мыслилось: Сталин мало знает крестьянина. Как Сталин мог не знать самого важного и самого простого, самого ясного каждому, кто видел близко мужика. Естественно, пришла мысль: Сталин сказал это из особых, тактических соображений…
Уже раздевшись, слушая протяжный свист ветра, глядя в темноту, Апейка как бы услышал снова: «Смешной вопрос!» Почему смешной, если он такой важный? Если это перед такой великой и тяжелой битвой!.. «Смешно и несерьезно!.. Снявши голову, по волосам не плачут!.. Несерьезно!» — как бы звучало в ушах.
Мысли путались, в голове звенело. Он чувствовал неодолимую усталость, которая вдруг навалилась на него, обессилила. Мерещилась метельная ночь, дорога в сугробах, мерное поколыхивание конских крупов, клубы пара. Услышал унылый гул проводов. «Смешно и несерьезно…» — пробивалось еще, и, чтобы отогнать, он приказал себе: «Спать, спать!.. Наконец выспаться…»