Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки! Дневниковые записи 1975-1982 - Леонид Гурунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже был автором нескольких "безжанровых" книг, когда встретился с Юрием Олешей. Это было в Переделкино, в Доме творчества.
Судьбе угодно было, чтобы мы жили с ним в соседних комнатах, в одном крыле основного корпуса.
В то время редко кто работал на машинке, а Юрий Карлович писал на машинке.
Тук-тук, тук-тук – раздавалось через стену даже в коридоре. Не знаю, кому как, но мне после его "Зависти", "Трех толстяков" глухой речитатив машинки за стеной казался приятнейшей музыкой. Ведь стучал, работал на машинке сам Юрий Олеша, кумир тогдашней литературной братии, влюбленной в его самобытное творчество!
Мы встречались с ним только в столовой или в те редкие минуты, когда Юрий Карлович выходил в холл, чтобы покурить. Имел он тогда совершенно здоровый вид: коренастый, широкий в плечах, с рыжеватыми короткими усиками. Через несколько лет его не станет, но тогда ничто не предвещало близкой катастрофы…
Олеша очень часто, постучавшись ко мне, справлялся, не мешает ли мне его машинка. Я клялся, что ничего не слышу, но он все равно нет-нет да просовывал голову в дверной проем с неизменным: "Не скрывайте. Действительно, я вам не мешаю?"
Однажды, когда он, постучавшись, приоткрыл дверь, чтобы в очередной раз принести свои извинения, я, преодолев робость, от волнения глотая слова спросил:
– Юрий Карлович! Можно прочесть вам одну вещицу?
То, что я собирался показать, нельзя было назвать ни рассказом, ни новеллой, это были какие-то записи, короткие, иногда в несколько строк. Юрий Карлович стоял в дверях, держась за скобу.
– Я сейчас чертовски занят. А большая? – спросил он.
– Полстранички.
– Полстранички? – заинтересованно переспросил Олеша и прикрыл за собой дверь.
Я покопался в своей объемистой папке с такими же вещицами и достал одну из них.
– Читайте сами,- сказал он, продолжая стоять у дверей.
Я прочитал.
– Есть еще?
– Есть, и довольно много.
– Доставайте свой талмуд и читайте.
Мы вернулись к моему письменному столу. Я достал такие же случайные записи, наброски, не особенно надеясь, что они что-нибудь из себя представляют.
Насколько мне помнится, в то время никто не грешил такими записками, и я не рисковал кому-нибудь предложить их. А знаменитая, нашумевшая книга самого Юрия Олеши "Ни дня без строчки" вышла только после его смерти, и, разумеется, я ничего не знал о ней.
Юрий Карлович присел на кресло против меня. Нас разделял стол, заваленный рукописями. Я работал тогда над большой книгой тоже неопределенного жанра.
– Читайте, – поудобнее устроившись в кресле, требовал Юрий Карлович.
– Вы же заняты, Юрий Карлович, – мялся я. Не хотелось отнимать у него время, к которому он относился так бережно.
– Да читайте, я вам говорю! – рассердился Олеша, и его рыжие, коротко остриженные усы чуть встопорщились.
Я принялся читать. Прочел десятка два таких записей.
Юрий Карлович слушал, подперев щеки ладонями, а лицо ничего не выражало. Я уже не рад был, что затеял все это.
– Эти вещицы, как вы их называете, предлагали кому-нибудь? – только и спросил он. Как мне показалось, довольно безразлично.
– Нет. Я не знаю, что это такое. Записываю и лежат.
Юрий Карлович встал, сердито отодвинул кресло, на котором сидел, в сердцах бросил:
– Да вы что? Придуриваетесь или меня за дурака принимаете?
И, хлопнув дверью, вышел.
Я стоял окаменелый, страшно озадаченный случившимся. Никак не мог сообразить, чем это я расстроил Олешу.
Тревожные размышления мои были прерваны буквально через несколько минут вторжением группы писателей, прибежавших в мою комнату после ухода Олеши. То были известная в то время писательница Валерия Герасимова. Герой Советского Союза, писательница Ирина Левченко, еще очень тогда молодой Николай Доризо.
– Слушай, Леонид, что ты прочитал Юрию Карловичу, чем ты околдовал его? – спросил Доризо.
– Околдовал? – неуверенно спросил я.- По-моему, он ушел от меня рассерженный и недовольный.
"Уж не розыгрыш ли"? – подумал я, не зная, как быть. Приход таких гостей, конечно, льстил мне, но я не знал, радоваться этому визиту или огорчаться. Не мог постичь смысла такого неожиданного вторжения. И снова в голове стучало: "А если это розыгрыш?"
Но розыгрыша никакого не было. Юрию Карловичу, оказывается, мои вещи понравились, он их называл "любопытными", а меня сумасшедшим ювелиром, не знающим, что у него в хозяйстве.
Гости заставили снова прочесть то, что я читал Олеше.
Окончательно уверившись, что розыгрыша нет, я принялся читать. Через день-другой с рекомендательным письмом-рецензией Валерии Герасимовой вещи эти, собранные в книгу, поступят в издательство "Советский писатель", получат там добрые отклики рецензентов, а вскоре и выйдут в свет под названием "Камни моего очага".
Как-то при большом скоплении писателей, скупой на похвалу Юрий Олеша, посмотрев на меня, сказал:
– Странные вещи у этого Незнайки. Слова кончаются, а мысль продолжается.
Хорошо отзовется потом о вышедшей книге Константин Паустовский. Он назовет миниатюры, помещенные в книге, солнечными строками. Под таким заголовком газета "Кавказская здравница" даст цикл новелл, сославшись на интервью с Паустовским…
Английский писатель Аллан Силлитоу, не испытавший на себе прелестей "партийности" литературы, пишет: "Однако, вряд ли чего-нибудь стоит общество, если оно не может стерпеть тех художников, которые его не поддерживают. Большинство художников без всякого внутреннего конфликта производит то, что требует от них общество… в ущерб своему искусству, таланту. Убейте их цензурой, критикой, помешайте издаваться – и вы лишитесь корней и цветов искусства".
Печально я гляжу на наше искусство. Оно уже давно без корней и цветов.
Замечательный русский писатель Андрей Платонов, гонимый при жизни, умерший в нищете и голоде, стал кумиром нового поколения в том же двадцатом веке. Теперь мы испытываем огнем Солженицина, которым будут гордиться наши потомки. Гордиться и стыдиться за нас. За нашу трусость, за нашу постыдную покорность. Двадцатый век, жестокий век, как я люблю тебя и ненавижу!
Недавно я перечитал повесть "Происхождение мастера". Читал ее, думая о самом писателе, которому так не повезло в жизни. Она предложила ему сплошные страдания, выставляя перед ним шлагбаумы и барьеры, которые преодолеть было нельзя.
Но Платонов ушел из жизни не надломленный. Ушел, чтобы снова вернуться, занять свое почетное место среди других великих сынов родины. Так уж заведено: пасынков усыновляет время.
"Страдалец, нищий, немощный, одинокий, живое воплощение горя, он, которму мир отказал в радостях, сам творит Радостъ, дабы подарить ее миру".
Так говорил Ромен Роллан о Бетховене. Так могли бы сказать и мы о многих, многих, творивших Радость, но разделивших судьбу Бетховена. Мучителей Бетховена мы пригвоздили к позорному столбу. Мучителей же наших творцов Радости, пламенных революционеров, палачей миллионов и миллионов честных людей Отчизны чуть ли не целуем в лоб. Все они хорошо обеспечены высокими пенсиями. Стараются не напоминатъ о содеянном. Да они и не особенно сокрушаются об этом. Они же исполнители. Прикажи любому из них расстрелять собственную мать – рассуждать не будет, пустит пулю ей в сердце. Не рассуждать, исполнять любое приказание – наш главный девиз. Этот девиз в силе и сейчас. От него не отказались. Все-таки приятно иметь под рукою не человека, а робота. С ним столковаться легче.
Я разделяю мнение Вольтера, что “несколько мушиных укусов не могут задержать пылкий бег ретивого коня”.
Ромен Роллан о Микельанджело: "Страдание бесконечно в своем многообразии: иногда мы страдаем от слепого произвола обстоятельств – нужды, болезней, превратностей судьбы, людской злобы.
Иногда очаг всех наших горестей гнездится в нас самих.
Однако и эти страдания столь же достойны жалости и столь же неотвратимы, ибо человек не выбирал своего "я", не по своему желанию появился он на свет и стал тем, что он есть".
Уверяю, каждый из нас, простых людей, Микельанджело в миниатюре, если у него еще сохранилось свое "я", – ЧП номер один.
Вот что нежелательно у нас – иметь свое "я". От своего “я" прямая дорога к инакомыслию – уже не ЧП, а крамола номер один.
Если бы меня спросили, что мы создали, сделав революцию, я без обиняков ответил бы: сервилизм – рабское угодничество и низкопоклонство. Этакое пугало рода человеческого – детище еще докрепостной жизни.
Сервилизм, изгнанный из всех щелей земного шара, почти из всех цивилизованных стран, получил политическое убежище у нас, на нашей земле. Ему у нас привольно. На добрых харчах вырос в целого динозавра. Но мы все равно эту образину не замечаем.
Правда, этого динозавра мы уже перекрасили в другой цвет, называем даже иначе. Но это ничего не меняет. Если на клетке, куда загнали вонючего скунса, напишешь “лань”, скунс от такой надписи ланью не станет.