Маисовые люди - Мигель Астуриас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потом нашли. Он ушел гулять, понравилось ему у вас.
— И вам, я думаю, у нас нравится…
— Нравится, а жить бы не остался. У вас тут всего много, и плохого тоже. У нас всего мало, но что уж есть, то хорошее. И свободней там, в горах. Вы тут, бедняги, как в тюрьме, на все разрешения просить, что запрещается, что воспрещается, шагу не ступишь. У нас там попроще люди, распоряжаются меньше.
— Поручение ваше я выполнил.
— Это Порфирио поручал, да не важно, все одно.
— Дороговато вышло, трудно их достать. Зато на славу и, заметьте, с пулями, это тоже не валяется… Теперь не двигайтесь минуточку…
Дон Тринидад говорил ему в самое ухо, подбривая шею и глядя на волосы, падающие вниз кусками черного кокоса.
— Договоримся, я вам сообщу, — продолжал дон Тринидад, а машинка вторила ему: рапа-рапа-рапа… — Сам я его видел, и, если вам понравится, сделаем дельце. Когда его принесли, я сразу подумал про вас и про дона Порфирио… Один мой знакомый знал, что мне такая штука и требуется. Я ему не заказывал, он сам принес и оставил, чтобы вы посмотрели. Я сказал, что вы вот-вот приедете, но так скоро не ждал.
Иларио молчал и гляделся в зеркало, где отражались смуглое лицо, большие темные глаза, красивые губы, довольно высокий лоб, орлиный нос. Не такой уж у него лютый вид! Неправду сказала Алеха Куэвас! Да, кстати, как она запляшет, когда увидит шаль. Он ведь не сразу пошел стричься, а был у китайцев и купил алую шаль, шелковую, точно такую, как та, которую несчастный Ничо привез жене, на зависть все той же Алехе.
— Понравится вам, как не понравиться! Берите, заплатите позже, сегодня не обязательно.
Прав Порфирио Мансилья: зеркало — как совесть. Видишь себя, какой ты есть и даже получше — ведь перед зеркалом, как перед совестью, всегда прихорашиваются.
Машинка замолчала. Дон Тринидад подул на нее несколько раз и положил на место.
— Теперь причешем, подстрижем немного, спереди оставим челочку, будете зачесывать набок, если захотите.
Вскоре стрижка завершилась. Зад у Иларио был каменный, но он умел долго сидеть только в седле.
— Пробор, пожалуйста, вот тут…
Дон Тринидад причесал его такой жесткой щеткой, что он закрыл глаза, потом снял простыню, шумно встряхнул ее и бросил на сломанное кресло.
— Вот он, дон Ила. — Парикмахер вынул из ящика большой револьвер и сунул его клиенту в руки. — Красота, а не вещь! Для такого калибра пули всегда найду гея. И обойма прилагается.
— У меня свой есть, но я вам еще тот раз говорил, он уже староват. Мы договаривались, что обменяемся и я вам доплачу.
— А вы свой продайте, или я продам. За этот надо платить наличными, тому знакомому нужны money [Деньги (англ.).]. Вы револьвер берите, я заплачу, а вы мне потом вернете. Свой можете оставить, я предложу, только скажите цену. Что-нибудь да выручим. Не пожалеете, дельце хорошее, револьвер на славу, хоть в койота стреляй.
Проверяя пули в обойме, парикмахер не заметил, как скривился при этом слове Иларио Сакайон. Ему почудилось на минуту, что он целится в того койота, с текуньей горы, хотя знает, что он не койот, душой знает, чует. Та часть души, над которой не властвует ум, мгновенно и навек приняла все, что владелец ее прежде считал суеверием. Выстрелишь в койота, а Ничо Акино падает раненый или убитый. А как его, койота, хоронить? Как вернуть душу человеку? Иларио все еще держал многоценный револьвер. Он быстро положил его и потянулся за шляпой.
— Берите, дон Ила, пожалеете!
— Что я, разбойник? Заеду другой раз, может, и возьму, если никто не купит. Я вам чуть не забыл заплатить.
Ожидая сдачу, он закурил, сплюнул в плевательницу у входа, пожал руку дону Тринидад Эстрада де Леон Моралесу и вышел на улицу, где, поджидая его, дремал серый мул.
Шум стоял такой, что, разлетись он на куски, его можно было бы съесть или, верней, слизать, словно желе с блюда. Когда погонщик возвращался из города, ему всегда казалось, что у него липкие руки, лицо, одежда. Проезжая мимо самого лучшего магазина конской сбруи, он загляделся на витрину. Там стояла огромная лошадь, а в дверях, как бы встречая покупателей, — еще одна, такая же, и вся сбруя их — седло, поводья, стремена — сверкала и переливалась золотом и серебром, словно ее усеяли светляки. Всадников на них не было, но он, проезжая здесь, всегда видел Мачохона, как те, кто выжигают поля. Очень уж все сверкало. На таких не расскачешься, подумал Иларио, они всегда стоят, только кажется, что бегут, будто солнце или звезды. Сядешь на них и, чего доброго, обратишься в памятник, да и пустые они, наверное, как лошадка, которую дон Деферик подарил на именины сыну майора. Лучше уж та лошадь, каменная, с белой гривой. Глаза у нее блестят, когда на нее светит солнце, стоит она как вкопанная у стены, и круп у нее прямо полированный, потому что мальчишки на переменках влезают на нее и скатываются вниз.
Иларио вернулся туда, где торговали сеном, и въехал во двор. К вечеру здешние жители совсем одурели и слонялись по галерейкам. Кто-то играл на гитаре и пел:
Плела мне женщина сети,хотела меня сгубить.Пока я живу на свете,не буду ее любить.Она меня обманула,она меня не любила,губиламеня.
А тот, кто ее полюбит,пускай боится обмана,пускай изменяет первым,чтоб так не болела рана.Она меня обманула,она меня не любила,губиламеня.
Мы — прах, мы — сухие листья,умчит нас, развеет ветер,и я тебя не увижу,пока я живу на свете.Она меня обманула,она меня не любила,губиламеня.
Иларио пристроил мула так, чтобы он никому не мешал, напоил его, дал ему сена и с седлом в руках пошел на галерейку. Там он сразу встретил своих приятелей Бенито Рамоса и Касимиро Солареса, которые сгружали с мулов початки в сетчатых тюках. Приятелями ему были оба, но Рамоса он не любил, и тот не питал к нему нежных чувств. Бывает так — не любят люди друг друга… Рамос поздоровался с ним, но сразу стал грубить и подшучивать.
— Кого я вижу! — крикнул он. — Иларио! Куда только не сунешься…
Иларио в долгу не остался.
— На себя погляди, — сказал он, — где тебя только не встретишь!
— Ты уж не крути, говори прямо, что я черту душу продал, не обижусь!
— Ты сам и сказал, не я…
Мулов разгрузили, какие-то женщины поинтересовались, не на продажу ли этот маис, Иларио принялся бренчать на гитаре. Шляпу он снял. Если с неба в нее упадет звезда, это к счастью.
…она меня не любила.губиламеня…
Приятели сидели на ступеньках и беседовали в полумраке. Бенито Рамос сказал, что его совсем допекла застарелая грыжа. Болит и болит, помрешь — не заметишь, если на нее надавить.
— Уж давил небось, признайся, — пошутил Иларио, переходя в наступление, чтоб не тронули его самого. Но Бенито невесело молчал, и наш погонщик, пожалев о своей грубости, сказал почти что ласково: — Ты бы к доктору сходил. От грыжи сколько народу вылечилось. Режут ее. И лекарства есть. Такую болезнь запускать нельзя — хуже будет.
— Я и сам так думаю, для этого больше и приехал. Надеялся я. мне сеньор Чигуичон Кулебро поможет, а он не помог, не вышло у него. Пил я натощак травку вяжущую — дрянь, каких мало, и еще он мне прописал масло, гвоздями пахнет.
— Резать надо. Попотрошат тебя, это ничего, мясо есть.
— А ты зачем приехал?… — с трудом спросил Рамос. У него даже голос сел от боли.
— Это у тебя не рак… — Иларио не сразу решился выговорить жуткое слово, от которого во рту горько, словно ты жабу пососал.
— Нет, не рак. Это грыжа врожденная. Рак бы сеньор Чигуичон вылечил. Я. надо тебе сказать, того и боялся, и ему говорю: так и так, а он отвечает: «Это я лечу». И правда, я сам видел. Он таким манером рак лечит: поймает ядовитую змею и колет ей другой яд, безвременник. Сперва она ярится, а потом, Чигуичон мне рассказывал, задеревенеет вся, но живая, вроде как бы растение. Вот ее яд он и дает больному, и тому хуже становится, зубы у него падают, волосы, но этого — нет как не было. Я тебя спросил, зачем ты приехал, что не отвечаешь?
— Послали меня. Я уже домой еду.
— Мне бы твое здоровье. В постели устанешь — верхом отдохнешь. Я в твои годы ходить не мог, противно было. Воевали мы тогда с этими индейцами из Илома, а начальство у нас было полковник Годой и один такой, Мусус. Теперь он вроде бы майор, а тогда был лейтенант. Чисто петух ощипанный, зеленый весь, дохлый.
— Он у нас главный в Сан-Мигеле. Толстый стал, а сам невеселый. Угрюмый человек.
— Вот его и спроси. Мы еле-еле успевали коней сменять, хоть дороги были хорошие. При нас Годой и погиб. Он только для войны и годился. Заманили его колдуны в опасное место, Трясину, и погубили там. Мы шкуру спасли, потому что увидели индейца в гробу и повели его в деревню Корраль де лос Транситос. Улегся, понимаешь, в гроб, думал, завтра пойдет. А полковник Годой решил, что это скотокрады подстроили тамошние. Они там кишат. Полковник наш, я уже говорил, отправил на тот свет много мнимых покойничков. А сейчас глядит — покойника и нету, один гроб. Они, бывало, ставили пустые гробы.