Обезьяна приходит за своим черепом - Юрий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целый день этот камердинер ничего не делал. Его обязанности были какого-то совершенно особого рода, и касались они только умывания дяди и подачи ему кофе. Справившись с этим, он сидел перед центральной клумбой, где росли и осыпались махровые розы (все-таки розы, а не хризантемы), и грелся на солнце.
- Истукан! - говорила про него Марта, и в самом деле в эти часы он был почти так же неподвижен, как и любая из фигур антропоидов, украшающая наш институт.
Кстати, об одном из наших антропоидов. Из-за него вышел тоже разговор - и, надо сказать, неприятный.
- Вот, - сказал Курт заискивающе, нарочно подкараулив бравого камердинера в ту минуту, когда тот остановился в раздумье перед статуей пильтдаунского человека. - Подумать только, господин, извините, не знаю вашего имени...
Камердинер повернулся к Курту. В черном глухом сюртуке с одиноким искусственным цветком в петлице, в длинных и широких брюках, в шляпе жесткой, прямой, как цилиндр, он был необычайно прост и внушителен.
- Ну-ну! - подбодрил он робкого Курта.
- И подумать только, что даже такой высокий господин, как ваша милость, произошел от такого... как бы сказать... мохнатого производителя!
Камердинер выпрямился, хотя для меня остается загадкой, как он мог это сделать, ибо и так он был прям, как ружейный выстрел. Его сложное головное сооружение блеснуло жирным, матовым блеском, как черная шелковая ткань или патефонная пластинка. Он уставился прямо в лицо глупого Курта.
- Что-с? - спросил он со жгучим презрением. - Не знаю, от кого произошли вы, уважаемый господин садовник, но я-то, я-то родился от своего отца, господина Бенцинга, проживающего в городе Профцгейме, и именно поэтому в моих жилах нет ни одной капли цыганской крови, чем вы, уважаемый господин садовник, кажется, похвастаться не можете.
Так вот этот господин Бенцинг - назову наконец его по фамилии - в начале недели куда-то исчез и вернулся только через три дня. Он-то и привез с собой вымокшего, грязного Ланэ и несколько небольших ящиков, тщательно запакованных в толстую серую бумагу. Ящики эти были, очевидно, совершенно пустые, судя по той легкости, с которой он их внес в комнату дяди и поставил друг на друга. При этом дядя спросил его, не поломались ли они по дороге, на что господин Бенцинг только гордо усмехнулся в свои великолепные вильгельмовские усы.
Потом произошло вот что.
Когда отец и Ланэ поднялись наверх, дядя зашел в столовую и обратился прямо ко мне.
- А ведь у меня тебе подарок есть, Ганс, - сказал он интригующим тоном и улыбаясь. - И ты, пожалуй, не отгадаешь даже, какой.
- С этими подарками, Фридрих... - сказала мать недовольно. - Ты ведь знаешь Леона, вот ты подарил этот шлем с рогами - я понимаю, ты хотел доставить удовольствие Гансу, а вышло...
- Не бойся, - ответил дядя, - он теперь не сделает скандала. Этот подарок из совсем другого отдела магазина игрушек. Но знаешь что, Берта, серьезно-то говоря, ты думаешь, чем все это может кончиться?
- Что "это"? - спросила мать.
- А! Только не притворяйся наивной! Это тебе совсем не идет. - Дядя прошел и сел в кресло. - Садись, давай поговорим. Твой муж меня терпеть не может. Не мотай головой, я это знаю, и ты отлично знаешь, что я это знаю. У него не было снисхождения ко мне в мои почти юношеские лета, когда я сделал одну... ну... скажем так... вполне простительную ошибку. Ей-Богу, мне не хочется это называть иначе. Все можно было просто превратить в шутку или даже не заметить вовсе, а ты знаешь, что тогда произошло... Этот дикий крик, биение себя в грудь кулаком, потом летели какие-то кости из анатомического кабинета, что-то упало и разбилось... Словом, твой муж вполне - я подчеркиваю это слово: вполне! - воспользовался своим правом быть беспощадным. И ты, Берта, ты, моя сестра, оказалась не на моей стороне. Вот что мне было особенно обидно. Ну ладно, оставим это. Но скажи мне: не естественно ли было, что теперь я, выгнанный из дома, лишенный им не только всякой помощи - это, в конце концов, его дело, - но и ославленный как жулик, как прохвост, как авантюрист, что я должен был и сейчас... Ну... (он задумался в выборе слова) ну, хотя бы просто умыть руки и отойти в сторону? Не правда ли? Ты меня прогнал, ты меня оскорбил, ты меня ославил ну и выкручивайся как знаешь, не так ли? А? Ведь вот вы меня не ждали?
- Не ждали, Фридрих, - согласилась мать.
- Ну вот, видишь! - обрадовался дядя. - А я приехал, как только наши войска вошли в город, - и нет, даже раньше. Как только я узнал, что они должны были вступить в ваш город, я бросил все, - а у меня там не маленькое хозяйство, Берта, - поговорил со своим врачом, получил свидетельство о том, что у меня какая-то особая, острая форма неврастении, добился наконец отпуска, добился отпуска! - дядя особенно подчеркнул это слово. - Ты и не знаешь, что такое значит у нас, в наше время, добиться отпуска. И вот я здесь. Понимаешь ли ты хоть это, Берта?..
Мать сидела молча, но глаза у нее были полны слез. Она, не отрываясь, прямо, пристально и просто смотрела на дядю. Нет, она сейчас уже не хитрила: то огромное, тяжелое, хотя и до сих пор не понятое ею до конца, горе, которое придавило ее плечи, не оставляло места притворству. Я написал - не хитрила, но, может быть, и хитрила, может быть, скрывала что-то, но играть сейчас она не могла бы. Притворство у нее было почти неосознанное. Да, может быть, хоть не вполне, хоть на какое-то время, она верила дяде.
А он уже встал с кресла, подошел к ней и говорил ласково, снисходительно и настойчиво:
- И вот я здесь. Я хочу помочь тебе, Берта. Ведь как бы ты ко мне ни относилась, но все-таки ты мне сестра. Нас двое в целом свете. Никого ни ближе, ни дороже тебя у меня нет. У тебя вот муж, Ганс, свой дом; а я-то один, один... У меня ни жены, ни друга, ни ребенка. В молодости все это нипочем, но мне уже сорок пять лет, Берта, и вот, когда оглянешься назад... и... Ах, неужели все это так трудно понять, Берта? Неужели это притворство, одно притворство, только притворство?
- Я верю тебе, Фридрих, - сказала мать.
- Ну, спасибо хоть за это, Берта! Ну, а обо всем остальном можно поговорить и позже. Все эти аресты, расстрелы, зверства во время моего наместничестна - не отрекаюсь, грешен! Во многом грешен, хотя и не так, как трещали газеты. Ох, эти собаки, подлизывающие сгустки чужой крови! Знаешь, когда я думаю о них, мне становится понятным, как Наполеон мог расстрелять издателя какой-то пасквильной книжонки. Оправдываться не буду. Ты не судья, а я не преступник. Скажу только вот что: когда твоими руками делается история, ты осознаешь себя не приказчиком, не исполнителем чьей-то чужой, иногда просто тебе навязанной глупой воли, а непосредственно действующим лицом... Или нет, даже соавтором трагедии. Если при этом ты еще сам ежеминутно рискуешь своей жизнью, честное слово, и чужую ты будешь ценить не так высоко, как это рекомендуется в хрестоматиях для воскресного чтения. Арестовывал ли? Арестовывал. Стрелял ли? Стрелял. И они в меня тоже стреляли. Вот видишь? - Он откинул волосы и показал выше виска блестящий лиловый рубец. - Немного бы ниже - и конец. Значит, мы квиты, А попадусь я к ним в руки, они тоже приставят меня к забору и даже разговаривать со мной не будут. Что делать! Такое уж время - никто не щадит друг друга. Но тебя, тебя, Берта, я желал бы сохранить. И вот, кажется, мне это плохо удается. Да, да, слишком плохо...
- Ты говоришь о Леоне, Фридрих? - спросила мать, и лицо ее было неподвижно.
- Да, я говорю о твоем муже, Берта, - вздохнул дядя. - И вот я думаю, что я могу сейчас сделать. Нельзя, - ты извини за резкость, - нельзя с большей наглостью и каким-то таким, знаешь, скверным ухарством, энергичнее добиваться петли, чем это делает он. Все это кривляние, грубые выпады, фиглярство, насмешка над тем, что для нас является самым святым!.. Ах, Госпо-ди, да все, все, что только ни возьми, все это вполне логично сделало то, что его фамилия попала первой в список, врученный Гарднеру. Вот арестовали этого бесноватого Ганку, профессора Либерта, Жослена, еще с десяток его учеников, виновных только в том, что они были с ним и слушали его. А он-то цел, его не тронули, он по-прежнему пьет кофе и цитирует Сенеку. Но ты умнее его, ты понимаешь, что так долго продолжаться не может. Сенека-то Сенекой, а война-то войной! Жизнь сейчас звериная, ставка идет на полное уничтожение всех инакомыслящих. Значит, что же? Вывод ясен, Берта! Он пожал плечами и улыбнулся. - Ну конечно, я кое-что и еще сделаю со своей стороны. Но ведь и мое влияние ограничено, долго продержаться на такой позиции я не смогу. Значит, конец один, а какой - известно тебе, Берта.
Мать сидела, опустив голову. По ее щекам текли слезы. Я подбежал к ней и уткнулся лицом в ее колени.
Она молча стала гладить меня по волосам. Дядя подошел, взял меня за плечо и оторвал от матери.
Он был спокоен и строг.
- Теперь взглянем на дело с другой стороны, - продолжал он методически. - Если твой муж согласится пойти на тот компромисс, который я ему предложил, он поставит себя сразу в исключительное положение. Не буду скрывать, нам нужно имя, авторитет, научная незапятнанная репутация, которая одним своим присутствием - хорошо, пусть даже одним своим сочувствен-ным молчанием! - скажет больше, чем трескотня тысячи брошюр. Такой человек может рассчи-тывать на самое высокое назначение. Пойми только, Берта: для него не будет никаких преград в его карьере. Ну, чего, будем говорить прямо, добился твой муж за свою многолетнюю работу? Имени? Черт возьми, я видел профессоров с именем, которые сейчас продают газеты, ибо при новом порядке они не получат места даже в самой захудалой школе. Своего института? Просто из любопытства хотел бы я посмотреть, чем и как ему помог этот институт.