Шаги по земле - Любовь Овсянникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня утвердили в должности ученого секретаря института.
Я сообразила не сразу, что-то переспросила. Он повторил, а я смотрела на него со смешанным чувством тревоги (что он такое говорит?) и недоверия (шутит?). Наконец схватилась за горло, где горячим комком возникло ликование и перекрыло дыхание.
Чтобы было понятно, скажу, что ученый секретарь академического института — это третье лицо в иерархии его руководства. К этой должности люди шагают медленно, через руководство отделом, лабораторией. А Юру назначили помимо всего этого, взяв прямо с должности старшего научного сотрудника отдела. Это было чистое везение, как могло показаться мне, но везение — основательно подготовленное всей Юриной предысторией, его безупречной эрудицией, работой, трудолюбием и человеческими качествами. А еще — умением бороться за свои результаты чистыми методами, честным оружием.
16. Ныряния в марево
Но возвращусь к годам детства. Вообще мы тогда жили полной свободой, по таким представлениям, что летом настоящий дом человека — космос, открытый простор. Это небо, поле, речка, пруд, толока за огородом, двор. Примеров — не счесть. Память прокручивает мгновения летнего дня: солнце вышло в зенит, в воздухе замер расплавленный зной, от которого все живое забралось в тень. Старухи, вечно торчащие в огородах, и те ушли на отдых. И только я брожу по огороду, натыкаясь босыми ногами на колючки, называемые кавунчиками. Я вынимаю из подошв колючки — плодики неизвестного бурьяна, похожие на ежей, и топчусь, рассматривая прозрачную дымку вокруг себя. Легкая обозначенность воздуха возникает от его нестояния, от его колышущегося струения к небу, как будто он стал гуще, как будто земля источает из себя какой-то сладкий сироп, поднимающийся вверх, — это знойное марево. Я его раньше не замечала, а теперь пытаюсь искупаться в нем, как в тумане, — нырнуть внутрь струй и почувствовать его кожей. Но ничего не ощущается — марево отскакивает в сторону и опять плывет вверх. Мир плавится в солнечной ярости, надо бы уйти в дом, но ведь такой странной сказки в другое время не будет.
И все же дневное пекло побеждает меня — я прячусь в межу, где вишняк непроницаемо густ для солнца, да еще есть ягоды — маленькие кислые вишни-дички, приятно утоляющие жажду своим скупым соком. Кривясь, ем их, бросаю в рот пригоршнями, не по одной. Листья вишен холодят, поглаживают меня, как будто жалеют, хотят подбодрить. Их прикосновения так приятны, дружественны. Скоро кожа остывает, сбрасывает солнечный жар, появляется ощущение, что я выкупалась в прохладе, — как хорошо! И больше не хочется зноя.
Я прытью выскакиваю из вишняка и напрямик, огородом мчусь к своей шелковице, во все горло вопя от впивающихся в подошвы игольчатых кавунчиков. Никогда больше и нигде я не видела этих колючек, кроме как на нашем огороде. До сих пор помню их симпатичную скромную стелющуюся травку с красивыми листьями. Шелковица — старое огромное дерево с двумя заветными местами: «скамейкой» и «креслом». Это на нем так растут ветки. На «скамейке» — двух параллельных ветках — я просто посиживаю, когда устаю от бега. А в «кресле» — разветвлении множества веток, выходящих из одной точки вогнутыми мягкими овалами, — читаю, вольготно рассевшись. Там у меня и книжка прикреплена резинкой к суку. Книжку я нахожу быстро, но надо сначала повынимать из подошв колючки. Суечусь, стараюсь избавиться от боли. Пораженные проколами места не дают думать о другом, и я мажу их спелыми шелковицами, кажется, что от того темного красящего сока боль стихает. Затем читаю, долго, отрешившись от мира, будто растворяюсь в повествовании.
Проснувшийся ветерок овевает меня, гладит голову, спину, разгоряченные плечи. Остужает. А вокруг — тень, солнцу меня не достать! И к незаметно наступившему вечеру я благосклонна. Подкрепляюсь поспевшими за сегодня ягодами, объедая их с веток вблизи «кресла», потом слажу вниз и очищаю нижние ветки. Невидимая и неощутимая пыль, существующая как атрибут степи, принятая на себя деревом из степных просторов, осевшая на листьях, незаметно струшивается на меня, раздражает потную кожу. И я стежкой вдоль огородов убегаю на пруд, купаюсь до измора, затем, осторожно ступая по разогретой пыли, возвращаюсь домой.
А небо уже не печет, ветерок не пышет жаром. И будет долгий вечер.
Иногда на шелковице, любимом дереве, я лазаю вместе с Людмилой, тогда мы делим его — ей «скамейка», а мне «кресло». Мы играем не только здесь, но и в нашей посадке — густой меже по северной границе усадьбы. Она состояла из зарослей дикой (простой) вишни, яворов (клена кудрявого) и в конце, примыкающем к улице, — старых белых акаций с роскошной порослью от корней. Заросли там были настолько непролазны, что вишни не обильно родили, а явора и акации росли вширь, а не ввысь. Вдоль посадки с нашей стороны шла тропинка, ведущая с улицы на толоку. По ней беспрепятственно ходили люди, но больше свои, знакомые.
Кстати, именно под этой посадкой располагалась известная куча строительных отходов, которая немало увлекала мою детскую фантазию. Я тут часто перебирала осколки кирпичей с диковинными на них именами и названиями.
Под ветками кленов и акаций мы с Людмилой выбирали укромные места, где подметали и расставляли игрушки — строили свои «домики». Фантазии нам было не занимать — мы умудрялись что-то поставить вместо стульчиков-столиков, постелить половики, развесить занавески. И никогда не повторялись!
17. Ночные купания
В летнюю пору домом мы пользовались только для сна, ну и как складом необходимых вещей. На улице же готовили еду на летней печке (позже — на примусе или керогазе), стирали, мылись в корытце за домом, где нас никто не видел. Потом я придумала, что ведь точно так можно мыться не в корытце, а в пруду. И это стало ритуалом, который понравился соседям, и они, стеснительно улыбаясь при встречах, повторяли его вслед за мной.
Ночные купания в природном водоеме были полезны, приятны и красивы какой-то романтической мистичностью, словно это были странствия в иной мир, вечно манящий человека, параллельный ему, понимающий его, но не спешащий распахивать перед ним свои тайны. В преддверии ночи, когда все дела были сделаны и приходил час долгого отдыха, когда уже пели сверчки и землю трогал несмелый сумрак, я шла на пруд с мылом, мочалками и полотенцем и там что называется основательно смывала с себя пыль дневных дорог. Для того чтобы не марать ноги илом, я вмяла в берег большой плоский камень, и никто не смел его убрать или занять тогда, когда туда приходила я. А над прудом поднимался месяц, бликуя четырьмя скрещенными лучами, и бросал мне навстречу тонкую светящуюся полосу. Иногда он вместе со мной купался — в ленивых кучностях облаков, по-дельфиньи ныряя и выпрыгивая из них. С этого моего камушка, с этой кромки земли, словно с порога, в мировой океан (ибо река наша течет в Днепр, Днепр — в Черное море и дальше в Атлантический океан) погружались мои племянницы Светлана и Виктория, пока не выросли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});