В обличье вепря - Лоуренс Норфолк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он попытался заглянуть в свои собственные глаза, отраженные оконным стеклом. А собственные его глаза пытались встретиться с глазами той девушки в поезде. Видел ли он это лицо раньше? Оно показалось ему «красивым» и «мрачным». Но стояла она к нему боком, да еще и отвернулась в сторону. Копна темных волос, уголок нижней челюсти и одна скула, достаточно высокая — больше ничего он вспомнить не мог. Вагон скользнул сквозь его поле видения. Она откинула с лица волосы: высокий лоб, выдающиеся вперед надбровные дуги и скулы, сильное, волевое лицо, и даже полным губам почти не удавалось сделать его хоть чуточку мягче. Мертвые смотрят сквозь лица живых.
Но обо всем этом он успел подумать гораздо позже. Воспоминание, сколь бы назойливым и нежеланным оно ни было, не может предшествовать узнаванию. Только после того, как она опустила юбку, он поднял глаза от ее лобка и посмотрел ей в лицо. Сомнений не было. Забранные в раму вагонного окна, ее глаза следили за ним по мере того, как поезд уносил ее прочь. Она надела на себя лицо Фиеллы.
Молодой рабочий тоже прижался к окну. Он дергал за ручку, пытаясь впустить внутрь хоть немного воздуха и втянув от усилия щеки. И ручка подалась.
— Соломон! — прошипел он, и голос его донесся со слишком дальнего конца платформы, чтобы его можно было услышать, из слишком хорошо забытых и закрытых глубин прожитой жизни.
Это был Якоб.
— Сол! Ты нашел мое письмо? — Он усмехнулся, — Не забывай об истине, ладно?
И тут они оба исчезли.
* * *Было все еще слишком рано. Комендантский час закончится минут через тридцать, никак не раньше. Сол бросил взгляд на запястье, забыв, что часов у него больше нет. Он ждал за домами, протянувшимися в линию вдоль южной оконечности Шиллерпарка.
Знакомый пологий склон парка уводил его взгляд мимо тополей к гребню невысокого холма: там возвышались верхушки каштанов, под которыми Якоб, Рут и он сам имели обыкновение сидеть. Но было это все в прошлой жизни. А в этой вход в парки был запрещен; он не был ни в одном из городских парков вот уже полтора года. Казалось бы, ничем не примечательный запрет — на фоне всех прочих запретов; но сегодня утром, в понедельник, это была самая настоящая ловушка, мимо которой он пройти просто не мог. Действующий распорядок запрещал появляться на улицах с шести вечера до восьми утра. В парках было запрещено появляться в любое время дня и ночи. Запрещено было и отсутствовать на поверках, которые проводились на рабочем месте ровно в восемь часов утра.
Быть здесь или там или не быть в такое-то и такое-то время — все это были нарушения действующего распорядка, число статей которого множилось и множилось, покуда наконец запомнить их все не осталось никакой возможности. Находиться на вокзале было запрещено, если только тебя не доставили туда для депортации: в этом случае запрещено было его покидать. Во время первой волны депортаций прошел слух, что некий человек по фамилии Фишль будто бы уговорил станционных охранников снять с поезда его родителей. Но Фишль, если он вообще существовал, был фигурой фантастической; ловушки, расставленные нынешними хозяевами города, были приспособлениями весьма изобретательными и не выпускали своих жертв настолько легко. Их собаки не знали усталости, и отвлечь их или сбить со следа было практически невозможно. И не попасться в эти ловушки порой было просто нельзя. Эта мысль запала в душу Сола глубоко и накрепко и перебродила в некое подобие внутренней апатии, которая и привязывала его к месту; а дальше — будь что будет. Ничего не делать, терпеть и ждать, существовать, и больше ничего. А разве его родители жили как-то иначе? Хотя и здесь тоже можно было найти, к чему прицепиться.
С другой стороны, одна оплошность со стороны властей, твердил он себе, и все может еще обернуться к лучшему. Пропустить одну-единственную строчку в списке адресов. Он нащупал в кармане вид на жительство, продолжая краем глаза следить за дальней оконечностью складского помещения, которое располагалось как раз за складом пиломатериалов. Место там куда более укромное; трава покрыта легким инеем. Якоб не сможет задержаться дольше чем на пару секунд. Сол вдохнул запах еды, идущий из одного из домиков: судя по голосам, там играли дети. Обычные вещи. Он слишком быстро дышит. Думай о Фишле. Даже самый усердный охотник может отвернуться в сторону в тот самый момент, когда дичь рванет через прогалину; зверь всегда может уйти в непролазную чащу и пропасть среди теней. Впрочем, он вполне отдавал себе отчет в том, что эта надежда — не более чем греза, столь же реальная, как то чувство облегчения, которое он испытал в самом начале. Ему вспомнились первые дни оккупации. Тогда, по крайней мере, то будущее, которое их ожидало, видно было невооруженным глазом: нужно было только дать себе труд вглядеться. Обманули их, по-настоящему обманули, чуть позже.
— Скоты! — выкрикнула мама. — Животные!
Потом перешла на полушепот и добавила что-то еще. Они все втроем стояли в гостиной. Она выпутала руку из ремешка сумки и погрозила пальцем.
— Я же вам говорила, придут немцы и положат всему этому конец. Говорила, ведь так?
Отец кивнул:
— Да, конечно, Фрицци.
Он поднял глаза и посмотрел на сына, но тот молчал.
— Теперь все худшее уже позади.
Его жена поджала губы.
Прошло три дня с тех пор, как Сол вернулся домой с новостью о том, что в город вошла колонна грузовиков. Ближе к ночи отец вышел из дома, чтобы разузнать что-то более конкретное. Солдаты оказались румынами. Немцы должны были прийти еще через день. Сол и его мать проглотили эти новости молча — каждый сам по себе. Потом отец предложил уехать из города, перебраться куда-нибудь, может быть, к его двоюродному брату в Садагору, просто от греха подальше. На пару недель, не больше. Мать начала плакать. Они даже успели снять чемоданы, которые стояли на комоде, на самом верху. И тут на улице начался шум.
— Чем они лучше животных? — опять взорвалась мама.
Ее темно-синяя юбка была сплошь усыпана крапинками пудры, которую она через каждые несколько минут мелкими точечными движениями принималась наносить на лицо. Толку от этого все равно не было никакого: тусклый предутренний свет сообщил их лицам свою собственную рыхловатую бледность. Прошлым вечером она предприняла слабую попытку убраться в квартире. Никто из них уже три дня не выходил из дома. Вроде бы на Рингплатц и вдоль всей Зибенбюргерштрассе вывесили листовки с постановлениями новых властей.
— Может, попросим Банулеску, пусть сходят поглядят? Ведь недалеко же, — предложила мама, — Всего-то до угла дойти.
— В следующий раз, как их увижу, обязательно попрошу, — пообещал отец, — А может, проще мне самому сходить? Хоть воздуху свежего глотну.
— Нет!..
— Фрицци, ради всего святого, успокойся. Сол, сходи наверх и поговори с Банулеску.
Сол открыл было рот, чтобы возразить. Но отец едва заметно покачал головой, и он осекся. Он встал и принялся отодвигать засовы и снимать цепочки, которые отец навесил на дверь сразу после того, как по дальнему концу улицы прошла первая толпа. Они пели патриотические песни, отбивая ритм на сковородках и крышках от мусорных баков: этакий безрадостный карнавал. Крики и звук разбитых стекол пришли позже.
Выйдя на лестницу, Сол постоял несколько секунд, на случай, если матери взбредет в голову подглядывать в щель для писем. Вести она себя стала гораздо тише, чем позапрошлой ночью. А вчера весь день и всю ночь напролет просидела без движения — и без сна. Вот она уже и начала забывать, кто ее соседи: потому что позапрошлой ночью она сама ходила и стучалась в дверь к Банулеску. Они слышали шаги верхних соседей по квартире у себя над головой, но к двери так никто и не подошел.
Позже, той же ночью, отец заколотил щель для писем — после того, как ушел Петре Вальтер. Обычный отцов собутыльник тихо постучался к ним в дверь уже под утро и, не дождавшись ответа, начал настойчивым шепотом из раза в раз повторять через щель свое имя, пока ему не открыли. Лицо у Петре было все в синяках. Первым делом он сказал, что убили рабби Розенфельда; после чего отец увел его в дальнюю часть коридора, и они принялись говорить между собой шепотом. Та ночь была самой скверной.
Но их квартиру, видимо, так и не пометили. Никто не швырял им камней в окна; никто не выволакивал их из дому и не избивал посреди улицы. Их не потревожили ни разу. Они только слушали. И слышали.
— Это «Железная гвардия» и пьяная солдатня, — сказал отец, когда ушел Петре Вальтер, — А полиция просто стоит, смотрит и не вмешивается.
Мать тихо заплакала, и отец обнял ее за плечи. А потом достал молоток и заколотил щель для писем.
Масарикгассе была пуста. Солнце еще не встало. Пустынными переулками Сол вышел на главную улицу. Примерно в километре к югу поперек проспекта стояли два военных грузовика. Перед ними — крохотные фигурки с винтовками. Не увидеть листовок было невозможно. По всему проспекту, в оба конца, на каждом перекрестке к фонарным столбам были проволокой привернуты большие доски с объявлениями. Взгляд Сола принялся скакать по строчкам, убористо напечатанным готическим шрифтом: «…все проживающие в городе евреи в возрасте свыше пяти лет от роду… состоящий из шестиконечной звезды десяти сантиметров в диаметре… на принадлежащих евреям магазинах и конторах должны быть вывешены ясно различимые опознавательные знаки… обращаться с просьбой об исключении из правил нет никакой необходимости… находиться на улицах, площадях или в других публичных местах после шести часов вечера, а также появляться на общественных рынках ранее полудня… пользоваться системой трамвайного сообщения, а также другими транспортными средствами… общественными либо частными телефонами…»