Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (1920–2020) - Роман Кацман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такой переворот реального и дополненного характеризует измененное сознание Калантара, диктующее свои законы дискурсу романа, ведь для него именно его мистический эксодус реален, а на всем, что было до и после него, лежит печать неопределенности и двойственности, все превращается в префигурацию и рефигурацию главного события – метафизического скачка в пространстве, в синкопирование настоящего момента и отмену пространственного измерения. Работа исхода из политической (или, по крайней мере, физической) превращается в метафизическую, в акт веры, в полном соответствии с популярнейшим сюжетом еврейского фольклора о чудесном спасении из тюрьмы галута и об алии в Землю Израиля. Даже поверхностное и почти случайное сравнение нескольких произведений совершенно различных и по эпохе, и по стилю писателей легко может выявить жесткий скелет этой темы. Таковы, например, рассказ Ш. Й. Агнона «Круги справедливости» и роман Ольги Фикс «Темное дитя». В первом старик еврей, живущий в польском местечке и мечтающий об алии и смерти в Земле Израиля, оказывается в тюрьме по несправедливому обвинению и чудесным образом спасается из нее; ангелы приносят его бездыханное тело в Иерусалим, где он и находит наконец вечный покой. В романе Фикс, описывающем приключения новой репатриантки в Израиле 2000-х, один из ключевых эпизодов посвящен чудесному спасению героини из запертой квартиры в Москве, где она очутилась в результате подлой аферы людей, стремящихся разрушить ее глубокую связь с Израилем; как и герой Люксембурга, она возвращается из Москвы в Иерусалим по тайному подземному ходу.
Итак, треугольник эвидентности в романе Люксембурга формирует особый, перевернутый, религиозный реализм, который уже не может быть назван магическим, ибо магические и реалистические составляющие не могут быть ни однозначно определены, ни слиты нераздельно, как, например, в творчестве X. Л. Борхеса. У Люксембурга все три уровня реальности наслаиваются друг на друга, но не смешиваются, создавая аугментивный стиль, скорее предвещающий уже постмодернизм, чем откликающийся на вызовы влиятельного, но уходящего в прошлое модернизма. Разберем особенности этого стиля на следующем примере, взятом для простоты из начала романа:
«Увидел один бедуин в окрестностях Иерусалима огромную птицу, принесла кусок мяса – на землю бросила. Прилетела опять и снова бросила, да так – много раз. В конце концов куски эти сами сложились, образовав человека. А птица опустилась к нему и стала рвать его. Несчастный кричал и молил о помощи, он успел сказать бедуину свое имя, сказать откуда он – вечный скиталец! Судьба его будет судьбою тех, кому неизвестна тоска по родине. Птица Анка будет вечно терзать его, каждый раз собирая снова и снова».
Лежит на столе мой пергамент, мое сокровище, пергамент «Мусанна». Лежит на столе кусок базальта с оплавленным гвоздем. Помню, как этот камень ребе Вандал долго вертел в руках, недоумевая. «Осколок, сувенир из мира, бывшего до нас! Если нам повезет, если кто-то дойдет до Иерусалима, непременно покажите его тамошним каббалистам!»
За стенами моей палаты день и ночь стрекочут приборы – вычерчивают кривые моих сновидений, мои мозговые импульсы, фиксируют температуру тела. Там трудится целый отряд врачей: биологи, физиологи, психиатры перебирают мои гормоны и отправления. Сама же палата напоминает пещеру: где-то в палате журчит, что-то каплет, особая, словом, среда, влажная и прохладная, как там, откуда я, собственно, вылез.
Я плохо узнаю людей, предметы, врачи говорят, что у меня ухудшается зрение, – предвестие слепоты. Голова постоянно пуста, а тело невыразимо болит. Меня окликают невнятные голоса, слышу таинственные звуки, одолевает необъяснимый страх, преисподняя зовет назад, крепко держит меня!
Доктор Ашер брался объяснить, что такое ощущение «пустой головы». Он из Персии, кстати, помнит отлично фарси, мы понимаем прекрасно друг друга.
– Подобные явления давно описаны, дорогой Калантар, этим страдают, например, заваленные в шахтах шахтеры, извлеченные впоследствии на поверхность. Но ваш случай несомненно можно считать феноменом, если все подтвердится… – И добавил, что я переживаю сенсорный голод – длительное отсутствие поступления в мозг обычной информации. Биоцикл у меня чудовищно извращен: пятнадцать-двадцать часов я сплю, а после бодрствую несколько суток. И ткнул пальцем в энцефалограммы в качестве доказательства [Люксембург 1985: 9-10].
Три реальности включены друг в друга: мифическая арабская, научная израильская и каббалистическая еврейская. Они представляют различные модальности восприятия и интерпретации того, что «можно считать феноменом» или хронотопом главного героя, Калантара, – его «переход» в Израиль: миф инвидентен, то есть не требует ни проверяемости свидетельства, ни доказательства; наука эвидентна, то есть только этого и требует; и каббала, как и раввинистический подход вообще, конвидентен, ибо сочетает требования недоказуемости мифа и непрерывности свидетельства (рационального или иррационального) как модификации и замены его проверяемости. Основной метод автора в этом отрывке, как и во всем романе, состоит в сквозной прошивке всех трех модальностей или, другими словами, в замыкании этого треугольника на себя. Так, «вечный скиталец» из мифа – это и есть сам Калантар, тем более что в конце романа он погибает, по свидетельству израильского каббалиста, такой же смертью. Палата в израильской клинике сравнивается с пещерой самим Калантаром. Менее явно, записи приборов в палате аналогичны «древнему» пергаменту. И в самом деле, на принципе фиксирования свидетельства (проверяемого ли, нет ли) покоится как наука, так и мифология. Невероятное сочетание научных и ненаучных дискурсов и их взаимопроникновение в этом отрывке не только не разрушает иллюзии достоверности, но и напрямую призвано создать реалистический эффект: именно так, по мысли автора, должен выглядеть поток болезненного, угасающего сознания неопытного неофита магических путешествий. В продолжении романа раздробленность и болезненность