Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (1920–2020) - Роман Кацман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все та же железная лапа из ада качала ночью мою кровать, пытаясь сбросить меня в бездну, а я визжал и метался… Временами казалось, что кошмар отпускает, я видел себя на макушке Вабкентского минарета, чуя страшную под собой высоту, видел черные, необозримые пространства ночи, огоньки далеких аулов и навсегда покидаемую Бухару и вопрошал себя мысленно: «А может, тянет тебя назад, в эту прошлую жизнь?» – И тут же слышал вопль всего своего существа, вопль из недр нутра: «Нет, ни за что!» <…> Потом покидал постель, истерзанную в кошмарах, садился за стол и долго изучал пергамент: не вышла ли где ошибка? Самая страшная моя ошибка – с Иерусалимом, и громко вопил на всю палату: «На земле тебя нет и под землей тебя нет! Где же ты?» И снова приходили мысли о смерти, обольстительные мысли, которые нашептывал дьявол. <…> [Каббалист: ] – Покуда не прибыло о тебе известие, я задавался всю жизнь вопросом: когда вернется Шехина, когда она вновь почиет на земле Израиля? Ибо сказано мудрецами, да будет благословенна их память, – покуда не устремятся сюда евреи всею силою душ, не устремятся так, что камни и прах Иерусалима, и все развалины наши не станут им всем желанны – ничто здесь не будет отстроено… И вот я вижу тебя – это ты привел нам Шехину, и большего доказательства мне не нужно! Отныне Божья благодать почиет здесь навечно, во исполнение древних пророчеств, ибо ты и есть величайшее свидетельство Богу. <…>
[Калантар: ] – Почему же так плохо, так тесно мне здесь? Меня не хотят, не принимают… Может, есть еще один Иерусалим – исключительно мой, даже на небе, так я согласен идти – идти туда сколько угодно! Может, каждому есть только его Иерусалим, единственный? <…>
[Каббалист: ] – Иерусалим вечен, един, каждый, кто скорбел о нем всею душой, удостоится жить в нем в конце концов в радости и в ликовании.
Обозревая в эту минуту всю свою жизнь, насколько хватило мне скудных воспоминаний, я откровенно ему признался, что вижу впереди не радость и не ликование, а черную, страшную бездну, что каждую ночь лечу туда, погружаясь все глубже и глубже, а выбираться оттуда все более неохота. <…> [Каббалист: ] – Тебя куда-то зовут, ребе Иешуа, – сказал он мне, обратившись как к равному. От изумления у меня отнялся язык, и он добавил мне изумления: – Мы прочитали все твои записи, их надо проверить! Не все места, говорится в Талмуде, и не все свидетельства следует брать за веру… Тебя давно куда-то зовут!
Он снял очки и спросил, куда хочу я поехать.
– К пещере, квод а’рав! Сначала поедем к пещере…
Настроение у меня странное: что-то упорно мне говорит, что я сижу за этим столом в последний раз. Последний раз делаю эти записи. После обеда мы едем к Кровяной пещере. И вот, я сижу один, переживаю свое счастье. Это огромное новое чувство настоящего возвращения [Люксембург 1985: 291–299].
Так заканчивается повествование Калантара от первого лица. Следующая глава, последняя, называется «Документы», и в ней представлены медицинские заключения, отчеты и доклады других персонажей, содержащие их версии о болезни и гибели Калантара. Они противоречивы, и в них перемежаются научный и мистический дискурсы, а также рациональное и эмоциональное отношение к происходящему. Они служат свидетельствами, каждое из которых пытается присвоить себе смысл событий, но безуспешно, однако именно кажущийся абсурдным конгломерат противоречащих друг другу свидетельств и призван стать подлинным свидетельством реальности происходящего. Процитированный выше текст зиждется на той же проблеме неудавшегося жеста присвоения как свидетельства реального. Калантар пытается присвоить Иерусалим, а потерпев неудачу и не найдя его, предполагает существование другого, его собственного Иерусалима. Эта фантазия, удавшаяся было благодаря созданию новых и заведомо уже присвоенных сущностей, разрушается каббалистом. Именно столкновение и взаимная блокировка фантастических жестов Калантара и каббалиста, весьма неубедительных самих по себе, создают реалистический эффект, кажутся подлинно жизненными. Инвидентность робких, нерешительных слов Калантара («Почему же… Может… Может…») дополняется жесткой и уверенной в себе эвидентностью ответа каббалиста, и вместе они подготавливают конвидентное признание Калантара, высказанное «откровенно», то есть служащее безусловным свидетельством его субъективной подлинности («Обозревая в эту минуту всю свою жизнь…»). Это свидетельство о направленном на него жесте присвоения той силой, которую он именует бездной, адом, кошмаром, недрами, нутром, пещерой, ночью, черной высотой под ним, прошлой жизнью, дьяволом и, наконец, смертью. Ему противостоит жест присвоения со стороны каббалиста и тех сил, которые он, по его мнению, представляет или знает: «ты и есть величайшее свидетельство Богу». В этом противостоянии видит автор залог того, что его текст, и в частности разыгранное в данном отрывке драматическое и риторическое действо, будет воспринят не просто как реалистический, но и как выражение самой сущности того, что ему видится как реальное, как воплощение структуры реальности. Важным элементом этой структуры является внутренняя симметрия жестов: не только Калантар, но и каббалист, несмотря на всю свою уверенность и веру, сомневается в подлинности свидетельства: «не все свидетельства следует брать за веру».
Именно попытка проверить свидетельство, убедиться в его истинности приводит к гибели главного свидетеля. Таинственная смерть Калантара неподалеку от пещеры, по версии каббалиста, от когтей мифической птицы Анки – это и есть «настоящее возвращение». Это и мифологическое «вечное возвращение» на истинную Родину («свой» Иерусалим), и религиозный прозелитизм, приход к новой жизни (лроот]Хггго(;, Л№ПП), и фрейдистское возвращение в материнскую пещеру-утробу, и романтическое возвращение к истоку. С одной стороны, ни одно из этих возвращений не выдерживает проверку на «подлинность», но с другой – смерть и есть ультимативная символическая реализация для каждого из этих возвращений, их пороговая инициация. Смерть Калантара, дублирующая смерть мифического скитальца из древней легенды, циклически замыкает на себя композицию романа, соединяет финал с началом. Однако важнее, что она замыкает и структуру реального, воплощенную в романе как в целом: в ней герой присваивает себе миф, но теряет объект своего желания; его жест рассыпается в прах, но именно эта неудача, это падение в бездну, это исчезновение во мраке пещеры и превращает его в героя древних мифов, которые он стремился реализовать. Такой результат можно было предвидеть, ведь пещера – это древнейший топос магического возвращения, избавления и превращения. В этом смысле структура реального, воссоздаваемая автором, могла бы казаться