Клад адмирала - Валерий Привалихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Про себя отметил, что Лестнегов в долгом их разговоре не упоминал об отставшем от поезда иностранце. Мог забыть. Или специально? Или опять-таки не был уверен, что тот человек принадлежал к семейству Пушилиных?
А Зимин был уверен.
Он долго не мог уснуть. Думал о судьбе Пушилиных, какой страшный, трагический и вместе с тем причудливый путь проделан этой семьей. Как прежде не однажды он пытался и не мог представить жизнь целого, самого крупного на земле государства, не будь оно брошено на путь революции и гражданской войны и с пути процветания выброшено почти на век на путь прозябания, так не мог представить жизни в послереволюционной стране пушилинского семейства. Наверное, именно потому и не мог представить, что Пушилины были не способной переродиться частицей, неотделимой плотью того, канувшего, уничтоженного государства. Но если судьбу государства, как бы оно могло и должно было развиваться по нормальным законам и в нормальных условиях и обстоятельствах, невозможно было проследить в силу того, что развитие шло по надуманным законам или попросту по законам отрицания всяких законов, что не могло не рождать всевозможные уродливые условия и обстоятельства, то судьба семьи проглядывалась. Перенесенная на чужую почву, она не просто не сгинула, но хорошо прижилась, нашла свое достойное место под солнцем. Правда, не без помощи увезенного золота. Но что с того: новое государство после революции захватило такое количество богатства, столько золота, что, распредели оно его всем поровну, продолжай нормально работать и развиваться, процветание, безбедная жизнь были бы обеспечены всем…
Невольно вслед за раздумьями о Пушилиных вспомнились братья Засекины, пихтовский почетный гражданин Егор Калистратович Мусатов. Вдруг промелькнула мысль: почему между Терентием Засекиным, а после его смерти между его сыновьями и Мусатовыми всю жизнь существовала и продолжает существовать глухая вражда? Каким-то особым нюхом Мусатов еще давным-давно, еще в двадцатых, учуял, уловил, вычислил, — как в своем время в Хромовке-Сергиевке учуял место, где лежит крестьянский хлеб, спрятанный от продразверстовцев, — кто мог быть тем человеком, который скрывал у себя в избе, лечил белого офицера Взорова и, не донося на Терентия Засекина, держал его десятилетиями в напряжении. Ничего не имея от этого, кроме сознания тайной власти над пасечником. Догадка шла от отношения Мусатова к Анне Леонидовне, дочери священника Соколова, при которой, чувствуя себя хозяином положения, Мусатов позволял себе лгать. Возможно, в отношениях между Засекиным и знаменитым пихтовским ветераном ничего этого и в помине не было, Зимин, возможно, ошибался. Просто Мусатов был продуктом новой власти, а Засекины, начиная с Терентия, не особенно жаловали эту власть. Доискиваться до сути Зимин не собирался. Просто подумалось…
Он вспомнил про бумаги, переданные ему дочерью пасечника Марией Черевинской. Тетрадки-дневники он уже успел просмотреть. Оставалась нечитанной записная книжка в твердой серой обложке. Записи в ней сделаны в старой орфографии и не рукой Терентия Засекина.
«XII. 18-го, Пермь» — была пометка над текстом.
Не исключено, что записная книжка принадлежала старшему лейтенанту Взорову. Близкий к адмиралу человек мог быть тогда в Перми.
Он не стал гадать. Подвинул ближе настольную лампу и углубился в чтение.
«…Перед эвакуацией красные забрали все и в учреждениях, и у населения. На станции Пермь I и Пермь II пять тысяч вагонов. В них — мебель, экипажи, табак, сахар. Между прочим, целый вагон с царским бельем — бельем семейства Романовых. Тонкое, изящное, лучших материалов с гербами и коронами белье бывшего властителя России и его семьи.
Погрузили даже электрическую станцию, оборудование кинематографов, свыше тысячи штук пишущих машин. Сласти и шоколад. Не осталось ни одного учреждения, из которого бы не было вывезено все начисто, о магазинах и частных квартирах и говорить нечего. Попытка полного разграбления города не удалась. Только деньги в последний момент увезли и золото.
Когда население Перми не жило, а мучилось, постоянно находясь под страхом расстрела и голодной смерти, — советские блаженствовали. Вкусно ели, много пили. Законодательствовали, зверствовали и веселились.
Свежие следы их деятельности налицо. Многие прославились такой неукротимой жестокостью и кровожадностью, что даже отказываешься верить рассказам об этом. Но доказательства налицо.
Каждому пермяку известно здание духовной семинарии на Монастырской улице. Огромнейшее, казенного типа здание с громадным двором, выходящим обрывом к Каме. С этим зданием связаны наиболее тяжелые воспоминания пермяков. Здесь помещался военный комиссариат. Здесь жил и зверствовал военный комиссар Окулов. Настоящее порождение большевизма — бывший околоточный надзиратель, фельдфебель и в конце концов военный комиссар с громадными полномочиями. Рука об руку с ним работал ни в чем ему не уступавший помощник его, бывший студент Лукоянов. Эти господа почти ежедневно, будто в этом все их обязанности, проводили расстрелы и зверские расправы с людьми — часто тут же, в стенах здания или во дворе. Входя в раж, собственноручно. Жертвы бросались в Каму или в угол обширного двора. Тела, уже занесенные снегом и еще совсем свежие, лежали во дворе, когда мы вошли в город.
Подвиги Окулова и Лукоянова бледнеют перед подвигами комиссаров Малкова и Воронцова. Первый был председателем „чрезвычайки“, второй — его ближайшим помощником. Оба по происхождению рабочие. Любимым занятием или удовольствием, сказать не умею, комиссара Малкова было убивать собственноручно и в пьяном виде. А пьян он был ежедневно. Ежедневно гибли десятки людей в величайших мучениях. А у этих двух были десятки мелких соратников, которые делали то же, что и высшие. Отсюда ясно, как дешева была жизнь в Перми. Если убивали просто — это счастье. Но часто, прежде чем убить, мучили. Кровожадность высших создавала кровожадность и разнузданность среди низших. Каждый комиссар, каждый красноармеец мог в любую минуту не только дня, но и ночи быть вершителем судеб пермского обывателя и распоряжаться по своему усмотрению его жизнью, его достоянием.
Большевики устраивали праздники и процессии по самым незначительным поводам. Учитывали, что показная часть действует на широкие массы. Чуть что — праздник, шествие. При самой малейшей детали — демонстрация мощи и силы советской власти.
Всюду доказательство этого. Много в городе следов празднества годовщины Октябрьской революции. На всех зданиях, национализированных домах до сих пор сохранились гирлянды из хвойных деревьев, вензеля из гирлянд, которыми они были задекорированы от крыши до земли.