Лунный тигр - Пенелопа Лайвли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У него контракт о регулярных поставках с Винным обществом.
— А… — говорит Клаудия, — тогда лучше не вмешиваться.
Звонят в дверь. Лайза сидит, напряженно вслушиваясь во взаимные приветствия и смех Клаудии и Лазло.
Вот он входит и с порога кричит:
— Лайза, дорогая, как я тебя давно не видел, какое милое платье… Ты выглядишь просто чудесно!
Он идет к ней, чтобы обнять, но она укрылась за длинным кофейным столиком, и ему приходится ограничиться воздушным поцелуем.
— Привет, Лазло. Как ты?
— Прекрасно. Но не будем говорить сегодня обо мне — мы празднуем семьдесятилетие нашей Клаудии! Это же колоссально! — Он протягивает руки к Клаудии, словно импресарио, открывший новую звезду.
— Да, — говорит Лайза, глядя в пол.
— Так что нас ждет чудный уютный вечер, — продолжает Лазло, — только мы трое. Превосходно. А какая прекрасная статья в воскресном номере, Генри мне показывал, ты видела, Лайза? Твоя мать так чудесно пишет о войне, о Египте, обо всем, о чем так мало рассказывает. Ты ведь почти никогда не рассказываешь о том времени, Клаудия. И вдруг эта статья. Да еще с фотографией! Юная Клаудия, такая красивая, в грузовике посреди пустыни. Чудесно!
Лайза, которая тоже внимательно прочитала статью, смотрит на мать:
— Не видела у тебя этой фотографии.
— Случайно откопала в ящике. Подумала, что может пригодиться.
Лазло аккуратно складывает помятую газету.
— Я так гордился. Я ее всем показывал. Ты так давно ничего такого не писала.
— А почему вдруг? — спрашивает Лайза.
— Один редактор все никак не отвязывался. И я подумала — почему нет? Все люди моего поколения сейчас взялись превозносить свое прошлое, почему бы мне этим не заняться?
— Так что теперь ты нам все расскажешь, — весело продолжает Лазло. — За ужином. О самом интересном, о том, что не пишут для газеты. Обо всех офицерах, которые за тобой увивались, обо всех женихах. Обещай нам!
Лайза откашливается.
— Разве нам не пора в ресторан? — Она встает и берет свои вещи. — Ты получила еще какие-нибудь подарки, мать?
Мать. Так, на середине жизни, Лайза все-таки одержала эту маленькую победу. Клаудия чувствует легкий укол раздражения, но, в общем-то, это забавно. Лайза подчеркивает ее преклонный возраст. Что ж, если ей это доставляет удовольствие…
Нет, думает она по дороге в ресторан, я не расскажу тебе о своем подарке. Подарке, который я и представить себе не могла. Ни сейчас, ни потом, ни тебе, ни кому бы то ни было. «Хороший» — это, безусловно, не то слово, но какое слово подошло бы к нему — я не знаю, потому что до сих пор не могу опомниться, не могу думать о нем спокойно, не могу собраться с мыслями.
И чтобы оградить себя от шуток Лазло, чтобы опередить его вопросы, она говорит в полный голос, спрашивает, что тут можно заказать и кто что будет заказывать; будь я матриархом, мелькает у нее в голове, я бы с этой ролью справилась. И в это самое время кто-то внутри или вне ее, другая Клаудия, смотрит на нее с изумлением. И с сожалением. И с недоверием. Да правда ли это? Эта эксцентричная, властная старуха, эти руки со вздутыми венами, расправляющие салфетку, эти люди с нею за столиком — кто они?
На какое-то мгновение она становится кем-то другим, но сразу же возвращается и видит, что Лазло смотрит на нее через стол и о чем-то ее спрашивает.
«Ну, так кто же сделал тот снимок? — спрашивает он. — Какой красавчик офицер? Кому ты так чудесно улыбаешься?»
Она и сейчас улыбается, в уютном сумраке ресторана неотличимая от юной девушки с фотографии, но он задает вопрос, и улыбка исчезает, она превращается в другую Клаудию, ту, которую он так хорошо знает, колкую и насмешливую, и отвечает «я не помню», потом поворачивается к Лайзе и спрашивает о внуках, об ужасных внуках, которые, к счастью, сейчас в школе и не смогли прийти, и о зануде Гарри, который тоже не пришел, возможно потому, что Клаудия его не приглашала, так что сегодня с ними только бедняжка Лайза, бледненькая, в строгом аккуратном платьице, вся напряженная, как всегда в присутствии матери. Лучше бы мы с Клаудией были вдвоем, думает Лазло, но ничего, Лайза ведь все-таки дочь, хотя один бог знает, как так вышло, никогда бы не подумал — такая мышка, тень Клаудии, ей, бедняжке, приходилось нелегко. И он вспоминает, со снисходительной симпатией, колючую пятнадцатилетнюю Лайзу, встревоженную усталую Лайзу с орущими младенцами на руках. Клаудию невозможно представить с орущим младенцем на руках, Лайзу воспитывали бабушки, дело, наверное, и в этом тоже, мудро заключает он.
И он думает, что всегда был немного влюблен в Клаудию, она всегда казалась ему умнее, и ярче, и интереснее всех остальных людей, всегда он говорил с ней о чем угодно, и всегда уходя от нее, он словно бы что-то утрачивал. Генри не любит Клаудию, он ревнует, а еще он ее боится. Многие люди боятся Клаудию. Но не я. Я не такой умный, как Клаудия, но никогда она не давила на меня, как иногда давила на других людей, она всегда слушала меня, даже если иной раз и смеялась. Бывало, что мы с ней ссорились, но всегда сразу мирились.
Лайза между тем говорит о Джаспере — с прохладцей. Она возила к нему сыновей, он дал им деньги на велосипеды. Богатенький щедрый Джаспер. При мысли о нем Лазло морщится: не стоило Клаудии связываться с таким человеком, как Джаспер, с пустым человеком, дельцом, не стоило тратить на него время. Роман, такой легкий краткий романчик, он бы понял, но долгие, многолетние отношения… и почему только люди совершают такие ошибки? Но Клаудия не разбирается в мужчинах — для такой красивой, блестящей женщины это необычно. Перед мысленным взором Лазло проходит несколько мужчин, и, должно быть, на его лице отражается неодобрение, потому что Клаудия спрашивает, с чего он вдруг принял такой свирепый вид. «И вовсе не свирепый, — отвечает он, — просто подумал о некоторых людях».
За исключением брата, с которым они были так близки, Лазло думает о Гордоне, и выражение его лица снова меняется. Что-то странное было между ними, между Клаудией и Гордоном, словно они не просто брат и сестра; когда они встречались, то были отдельно от всех, и казалось, что сам ты находишься где-то в другом месте, не рядом с ними. Я всегда побаивался Гордона, признается сам себе Лазло, в его присутствии я всегда старался быть осторожным.
«Ну вот, а теперь у тебя виноватый вид, — говорит Клаудия. — Я-то думала, мы пришли сюда праздновать мои бездумно растранжиренные семь десятков. Развлекай меня, пожалуйста!»
16
— Кто-то принес и оставил, — говорит сиделка. — Вы спали, так что велели только сказать, что это от Лазло.
Когда дверь за ней закрывается, Клаудия развязывает бечевку, открывает конверт и достает старую школьную тетрадь, потрепанную, в пятнах. Она делает это медленно, руки ее слегка дрожат. Она смотрит на тетрадь, потом тянется к ночному столику за очками, а это тоже требует некоторого времени и усилий. Она надевает очки и раскрывает тетрадь.
В первый раз, когда я ее увидела — узнала почерк, — мне показалось, что меня ударило током. Я потеряла дар речи. Меня бросило в жар. Потом в холод. Я отложила тетрадь и прочитала письмо, короткое и внятное письмо его сестры: «Уважаемая мисс Хэмптон, я увидела вашу статью, где вы пишете о том времени, когда были военным корреспондентом в Западной пустыне, и поняла, что вы, наверное, и есть та К., к которой обращался мой брат, Том Сауверн, в своем дневнике. В своих письмах к нам он рассказывал о вас, но никогда не упоминал вашего имени. Я подумала, что его дневник должен быть у вас, так что вот он. Искренне ваша, Дженнифер Сауверн».
После этого я прочитала дневник, как читаю его и сейчас.
Это светло-зеленая тетрадка, на обложке черным шрифтом набрано CAHIER.[121] Грубая зернистая линованная бумага. Он писал карандашом. Даты не проставлены, главы отделены одна от другой волнистыми линиями.
Написано бог знает где, в какой-то из дней 1942 года, за час до марша. Есть время перевести дух, вскипятить чайник. Механики ругают новые танки, два привезли прошлой ночью, это «гранты»,[122] их у нас раньше не было, половина снаряжения отсутствует, пушки еще все в масле. Это, правда, не моя головная боль, наш отряд вчера обошелся без потерь. Вчера, когда это произошло, я не смог записать, что мы делали, с кем встретились, кто что сказал, так что займусь этим сейчас. Может быть, для К. - то, что пытался объяснить ей в день, когда мы познакомились, и, кажется, не сумел.
Выступаем из лагеря до зари, в черноту; песчаная буря, воющая чернота забита песком и запахами, поблизости грохочет оставшаяся рота, непрекращающийся свист и треск в одном из наушников, воняет горючим. Серый свет сменяется розовым, потом оранжевым. На подъемах, когда все видно, заметны длинные спины «крусадеров»,[123] оседлавших горные кряжи, едущих со скоростью пятнадцать — двадцать миль в час, и кажется, что движется вся панорама, кажется, что нас больше, чем на самом деле. Пришли указания артиллерийско-технической службы, а потом часами продвигаемся вперед без указаний. Но часы это или минуты? Время, если вдуматься, утратило суть. Превратилась в циферблат наручных часов, указания командующего артиллерийской службы: «Доложите через пять минут ровно — выступаем в 5:00 ровно — огонь через три минуты ровно». Что было больше получаса назад, уже не помнишь. Только желудок еще сохранил чувство времени.