Хирург - Марина Львовна Степнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Пинцеты. Анатомический. Хирургический. Зубчато-лапчатый (русский). Пинцет с замком. Пинцет для наложения и снятия металлических скобок. Пинцет для разбортовки сосудов игольчатый, зубчатый и изогнутый. Пинцет Миминошвили. Пинцет для коагуляции. Пинцет для грудной хирургии. Пинцет сосудистый. Пинцет для захватывания электродов.
* * *
Кабинет Арсена Медоева был круглый, белый, зеркальный и золотой. Многоярусная, воспаленная люстра свисала с лепного потолка, как застарелый гидраденит, в просторечии остроумно называемый «сучье вымя». Сучье вымя, дрожа хрустальными гирляндами, отражалось в гигантском полированном столе, в глобальных вазах, сияло на багетных выпуклостях, жидким бликом ложилась на глянцевитое, ухоженное темя хозяина всего этого великолепия – уважаемого человека Арсена Медоева, да. Единоличного владельца если не лучшего, то уж точно самого крупного в Москве модельного агентства с идиотским, хлестким, но каждому известным названием – WOW.
Люди нервные и непривычные в кабинете Медоева мгновенно начинали чувствовать себя, словно внутри елочной игрушки – прямо посреди тихого звона и сияющего хруста, дурацкой, аляповатой мишуры и рвотных спазмов от плохо переваренной халвы и несчитанных шоколадных конфет. Это было не то чтобы больно – просто как-то гадко. К тому же в кабинете совершенно невозможно было сосредоточиться – городской ум, привыкший к острым углам и ломаным линиям, начинал бесплодно метаться среди медоевских округлых и лекальных пространств, словно дворняга в поисках собственного ужаленного хвоста.
Некоторых – особенно совсем молоденьких дурочек – в кабинете и правда начинало мутить, они бледнели, терли липкий ледяной лоб обмякшей ладошкой, обреченно закатывали к бронзе и лепнине осоловевшие зрачки. Картинно взволнованный, Медоев тотчас сползал со своего бело-золотого кожаного трона и участливо наклонялся над сомлевшей жертвой, обдавая ее гипнотическим облаком сладчайшего парфюма – с отчетливыми, дымными, густыми нотами на илистом, клубящемся дне. Ну что ты, что ты, малыш, успокойся… Да у меня же дочка тебе ровесница…
На слове «дочка» баритон Медоева вздрагивал неподдельной болью, будто дочка – бледная, каревласая кукла, лежала тут же, пламенея ангиной и прощально улыбаясь слабым прекрасным ртом. После этого можно было подсовывать контракты, вырывать обещания, трогать сухими темными пальцами вздрагивающую, сочную, лопающуюся от спелости плоть. Все, все можно было в этом кабинете. Никто не уходил обиженным.
На Хрипунова кабинет действовал своеобразно – уже через пару минут у него начинали мучительно, туго ныть коренные зубы, потом мягкой болезненной ватой закладывало уши, и Хрипунов, до висков наполненный будущей многодневной мигренью, просто вставал, оборвав и себя и Медоева на полуслове, и шел из офиса вон, мимо секретарей, щебечущих соискательниц, будущих моделек и нынешних шлюх – прочь, прочь, из этого липкого рахат-лукумного мира. На свежий воздух.
Медоев как будто и не обижался – семенил рядом, подскакивая, маленький, жирный, ароматный, обаятельный урод, улыбчивый льстец с медоточивыми устами, до краев полными яда и голубоватых ледяных виниров. Чего ты, Аркаша, дорогой, мы же не договорились еще – куда спешишь, брат? – выпевал с анекдотичным акцентом, мягко хватал на бегу за локоть. Хрипунов морщился – и от акцента, и от шарахающихся во все стороны членистоногих моделек, и от бьющего по глазам золота – и только на улице, остановившись, переведя дух, раздраженно спрашивал. Ну что за спектакль опять, Арсен. У меня инсульт когда-нибудь будет от твоей позолоты. И перестань, ради всего святого, паясничать. Приезжай к восьми в «Яузу», там дорешаем. А сейчас извини – голова болит.
За Хрипуновым хлопала автомобильная дверца, и Медоев мигом переставал улыбаться и рассыпать вокруг гортанные «вахи» – он, признаться, кроме этих «вахов» ни слова не знал на родном языке, зато блестяще и без малейшего труда переходил с английского на французский, так что в Европе его принимали за богатого окультуренного араба, а никак не за сына природного осетина и хорошенькой хохлушки.
Впрочем, папа-осетин был горец не простой – и маленького Арсена принесли из 1-го Московского роддома не куда-нибудь, а прямо в огромную профессорскую квартиру, где сплошь клубились важные и нужные люди, мелкие прихлебатели, крупные мошенники, пронырливые аспиранты и какие-то незаметные персоны в квадратных пиджаках с печатью государственной значимости на туго натянутых лицах. Где-то в дальних комнатах обитали ласковые, молчаливые женщины в темных низких платках – осетинский профессор, гордость республики, орденоносец и лауреат, чтил обычаи предков, – в их бесшумные руки и передали новорожденного младенца, а профессор умчался на очередной симпозиум, с него – на заседание кафедры, а потом – на полигон.
А когда наконец вернулся, навстречу ему из глубин квартиры вышел молодой человек лет шестнадцати, с печоринской усмешечкой на упитанном лице, угрюмый, капризный и, совершенно очевидно, жестокий. Молодой человек спокойно и тщательно стер со щеки умильное отцовское лобзанье (как ты вырос, мальчик мой! Стал совсем-совсем взрослый! Смотри, Мария, да у него же усы!) и сказал – папа, мне нужно в МГИМО. Как будто просил передать ему солонку за семейным обедом, когда воскресенье и в мамину честь подают украинский борщ, расплавленный, раскаленный, несусветный, но все равно сваренный не мамой и потому не настоящий.
Теперь немножко о медоевской маме. Она действительно была самой что ни на есть хохлушкой, прибывшей в Москву из анекдотичной Жмеринки – той самой тихой, зеленой Жмеринки, где жасминовыми вечерами к поездам дальнего следования выносят газетные кульки с вареной молодой картошкой и малосольными огурчиками, а раннюю черешню продают, нанизанной на аккуратные веточки – алые, словно покрытые драгоценным китайским лаком. Перспектива солить огурцы и продавать косточковые медоевскую маму прельщала мало, потому, на одном мощном выдохе закончив среднюю школу, она рванула в столицу нашей родины, имея максимум неясных перспектив, идеально сработанную задницу и полну пазуху великолепных, нежнейших, сливочных цыцек.
Гробиться в метро или на стройке за ради вожделенной прописки будущая мадам Медоева тоже решительно не желала, а желала она ездить в черной быстрой «Волге», получать приглашения в ГУМ на закрытые показы и – главное, главное! – саму себя безгранично и уверенно уважать. Для чего, по ее разумению, непременно требовался диплом и маленький, тяжеленький, сверкающий поплавок. Ну и разумеется, муж. Официальный и узаконенный.
Высшее учебное заведение было выбрано из двух соображений – чтоб общежитие поприличней и чтоб поменьше конкурирующих юбок на факультете, но про такие пустяки, как вступительные экзамены, Лиля Гольченко (именно таково было мелодичное имя жмеринской д’Артаньянши) как-то не подумала. Вернее, не подумала о том, что, например, физика (первый устный) на самом деле окажется не совсем тем, о чем гундосила в школе тощая Степанида Семеновна в обвисшей трикотажной кофте, пока за окном зелено-золотой волной переливались заросли солнечного боярышника,