«…и компания» - Жан-Ришар Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было около одиннадцати вечера. Дождь еще только собирался, но все небо уже заволокли огромные косматые черные тучи, и на перекрестках гудел ветер.
— Нам с вами почти что по дороге, — сказал Гектор Лефомбер.
— Если только вы не наймете извозчика.
— Да ни за что на свете. Я люблю ходьбу, ночь, ветер.
— Тогда идем.
Они двинулись в путь, согнувшись чуть не вдвое, борясь с ветром, с трудом откидывая коленками тяжелые полы пальто. Слова молодого человека вывели Жозефа из душевного равновесия. Он не удержался и спросил как можно равнодушнее:
— А вы часто бываете у Лепленье?
— Наши старики охотятся вместе, а мама дважды в месяц обязательно посещает Планти. Нередко и я отбываю эту повинность. В последний раз у папаши Лепленье только и разговоров было, что о вас. Вот тогда я действительно повеселился. Его похвалы по вашему адресу были мне вдвойне приятны, потому что старик распространялся в присутствии десяти моих земляков-идиотов. Они сидели, как будто воды в рот набрали. Ведь папашу Лепленье не переговоришь.
Таким образом Жозеф узнал, что и сам он, да и вся его семья по-прежнему служат темой для местных болтунов. А Лефомбер все говорил с аристократической фамильярностью, которая отличает воспитанников католических школ[24] и достигается простым выпячиванием нижней губы над круто выдвинутым подбородком. При такой позиции голос звучит приглушеннее и легко выражает холодность, уверенность и превосходство.
— Мне показалось даже, что вы в милости у нашей Скрытницы. Сообщите же нам ваш рецепт.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — отрезал Жозеф.
— Не буду утверждать, что она превозносит вас до небес: мадемуазель Лепленье не снисходит до таких излишеств, — но вас она не припечатала, а это уже немало.
Это словцо почему-то привело в раздражение Жозефа.
— Как так «припечатала»?
— А так. У нее в запасе всегда есть парочка острых слов, и она пришпиливает ими человека, как бабочку на булавку. Когда папаша Лепленье рассыпался в похвалах по вашему адресу, она покачала головой над своим рукодельем и произнесла: «Все это совершенно справедливо», таким тоном, что мы так и сели.
Тут Гектор Лефомбер предался необузданной веселости.
Жозеф внезапно увидел золотисто-матовую шею, слегка порывистую походку, гибкий стан; на чуть загорелом лбу лежит какой-то мягкий отсвет; два фиалковых глаза смотрят прямо в его глаза с непереносимой снисходительностью и насмешкой, томно и пламенно. Видение было настолько ощутимо, что Жозеф невольно пробормотал:
— А все же таких больших и широко расставленных глаз нет ни у кого на свете.
Но другое прекрасное тело вдруг заслоняет этот образ… До сих пор Жозеф кончиками пальцев ощущает сладостный изгиб округлого живота. Две ослепительно прекрасные упругие руки медленно тянутся к царственной груди, и грубый, но смягченный нежностью голос — удивленный голос Коры — произносит с южным акцентом:
«Что же ты медлишь? Ну же, мальчик!» — и губ его касается коралловый бугорок, венчающий эту грудь.
В каждом мужчине живет кентавр, который, однако, отвергает двойственное начало животного и человеческого, когда оно проявляется в женщине. Жозефа тоже тревожит это животное начало, этот звериный крик, что звучит в нем. Он не может забыть язвительного прозвища, данного мадемуазель Лепленье, но сейчас оно кажется ему почти священным. Как он смел поставить рядом Скрытницу и унизительную картину распутства! Это то же насилие! Имя Элен представляется Жозефу знаком некоего масонского братства, сам он считает себя посвященным, — по ему непереносима мысль, что к тому же разряду отваживаются причислить себя другие, и особенно этот бездельник с холеной шевелюрой, насвистывающий модную песенку.
— Я запрещаю вам, слышите, — запрещаю говорить так о мадемуазель Лепленье! — кричит он или хочет закричать.
Ибо в эту самую минуту Лефомбер беспокойно вскидывает голову, принюхивается и восклицает:
— Смотрите, пожар!
XIII
С переселением Зимлеров в Вандевр одним развлечением в городе стало больше. Если в обычное время эльзасцы почти не выходили из дому, если нашумевшая история с злокозненной кобылой господина Антиньи больше не повторялась, то начиная с весны 1872 года каждый без исключения воскресный вечер вандеврские буржуа могли наслаждаться любопытным зрелищем: ровно в восемь часов обитые железом ворота на бульваре Гран-Серф со скрипом распахивались, пропуская господина Ипполита в сопровождении господина Миртиля.
Это был час их ежедневной прогулки. Старики выходили в черных сюртуках и в высоких цилиндрах. Но у Ипполита цилиндр был широкополый, с перехватом в тулье, и он низко надвигал его на глаза, а господин Миртиль носил цилиндр строгой формы, с узкими полями, и сдвигал его на затылок, открывая весь лоб. За изъятием этой пустячной разницы, во всем остальном братья являли поразительное сходство: они шли рядом торжественным, твердым шагом и всякий раз по одному и тому же маршруту. Большей частью оба молчали.
Старики проходили влево по бульвару Гран-Серф, в направлении к Пон-а-Шар, и одолевали крутой подъем к вокзалу; потом сворачивали на бывший Императорский бульвар, заходили в Ботанический сад и, пройдя липовой аллеей, через главные ворота вступали на улицу Четвертого сентября, откуда попадали на военный плац. Они пересекали его из конца в конец, по гладким плитам, медленным, жутким, покойницким шагом, сами мрачные, как эти плиты. Оттуда сворачивали к Бас-Трей, даже не взглянув на статую дофина и мраморную нимфу, резвящуюся в струях фонтана, спускались по крутой уличке Порсен-Жиль и шествовали по набережным до переулка Сент-Радегонд, который выходил на бульвар Гран-Серф, к их фабрике.
В тот самый вечер, когда богатырский сон Жозефа привел в такое восхищение юного Лефомбера, старики Зимлеры двинулись в свой обычный путь. Погруженные в мрачные думы, они говорили меньше, чем обычно.
Они все еще тосковали о Бушендорфе. Акклиматизация давалась им нелегко. Привычная рутина, патриархальные досуги, знакомый говор — и вдруг все иное, новое; и эта новизна пронзала их болью. Приторной казалась скороговорка Запада. Все их задевало — поверхностность суждений и легкость речей.
Но больше всего этих людей, привыкших уважать права собственника и права кредитора, как основу справедливости, мучала мысль о долгах.
Когда инженер заканчивает расчет моста и определяет с точностью до одной десятой сопротивление арок, быков и береговых устоев, он берет свои чертежи и в течение трех минут помножает все цифры на шестьдесят. На инженерном языке это называется коэффициентом безопасности. Это надбавка на свойство материалов, это жертвоприношение неведомым богам случая — и в то же время последний росчерк, который превращает расчеты, выверенные, как часовой механизм, в каменный мост, открытый для движения.
Зимлеры в своих расчетах на будущее поступали подобно инженерам-мостовикам. До войны их баланс составлялся только с дальним прицелом. Вложения шестидесятого года обеспечивали успешное развитие дел в восьмидесятом году. Коэффициент безопасности был достаточно велик, чтобы учитывать даже такие обстоятельства, как перебои в заказах, болезнь, пожар или смерть.
Но случилось нечто, перед чем оказались бессильными все человеческие коэффициенты, ибо закон, действующий вне человека, и его собственный, внутренний закон вдруг обернулись против него самого. Таким событием был для Зимлеров их отъезд.
Зимлеры бросили Бушендорф. Они отказались от всего, лишь бы остаться французами. (Скажем, кстати, что они чувствовали каждым нервом весь ужас происшедшего, но, не будучи достаточно красноречивы, не умели выразить вслух мотивы своих действий.)
Они предвидели все и упустили только одно, главное: если смерть — это маленькое путешествие, то переезд — это дважды смерть. Умереть не страшно, если человек умирает там, где родился, и передает своему сыну то, что получил от отца.
Родные места — пусть даже это будет заброшенная каменоломня или пяток рыбацких хижин на бесплодном островке — заключают в себе слишком многое. Это «многое» окружает вашу колыбель и вновь склоняется над вашим изголовьем в ваш последний час.
Быть может, это «многое» — шум, запах, свет, то особое, неповторимое дыхание, которое исходит от каждой пяди земли; но немало примешивается к нему и от предыдущих поколений, от их неясных, но упорных мечтаний.
Вот что пришлось покинуть Зимлерам. И с тех пор все им стало не мило. Не будучи тонкими психологами, они все еще дивились этому обстоятельству.
Тогда еще не было у нас во Франции разговоров о «корнях» и о людях, «лишенных корней»[25]. И, пожалуй, оно было и лучше, если вспомнить, что у нас многие весьма справедливые мысли высказываются с таким видом, что превращаются в злокозненную глупость. Итак, блаженное невежество позволило Ипполиту обратиться в простоте душевной к брату, когда они подходили к воротам Сен-Жиль, со следующими словами: