Разговор в «Соборе» - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заговор генерала Эспины? — сказал Карлитос. — И дон Фермин тоже был в нем замешан? Не знал.
— Ты задумал уйти от нас, послать отца к черту, — а глаза его говорили тебе: «ну хватит, хватит, все прошло, забудем, я же люблю тебя», — а теперь ты знаешь, что мои отношения с Одрией очень непрочны и тебе решительно не из-за чего угрызаться.
— Да не в этом дело, папа. Я и сам ведь не знаю, занимает ли меня политика, коммунист ли я. Я и хочу понять, что мне делать дальше, кем я хочу быть.
— Я вот сейчас ехал домой и как раз думал, — он по-прежнему улыбался тебе, давал тебе время оправиться, — не послать ли мне тебя за границу? В Мексику, скажем. Сдашь экзамены и в январе поедешь учиться в Мексику, на год, на два. А? Маму мы как-нибудь уговорим. Как ты на это смотришь?
— Не знаю, папа, мне никогда это не приходило в голову. — Ты подумал, Савалита, что он покупает тебя, что он сию минуту придумал эту Мексику, чтобы выиграть время. — Мне надо подумать.
— Январь еще не скоро. — Он встал и снова потрепал тебя по щеке, Савалита. — Тебе многое откроется, ты увидишь, что на Сан-Маркосе свет клином не сошелся. Согласен? Ну, а теперь пойдем спать, уже четыре.
Он допил виски, погасил свет, и они вместе стали подниматься по лестнице. У дверей спальни дон Фермин наклонился, поцеловал его: ты должен верить и доверять отцу, что бы там ни было, как бы все ни обернулось, он любит тебя больше всех. Сантьяго вошел к себе, повалился на кровать. Он долго глядел на прямоугольник светлеющего неба, а потом встал и подошел к шкафу. Копилка стояла там, где он спрятал ее в последний раз.
— Я, Карлитос, давно уже крал у самого себя, — сказал Сантьяго. Толстенький поросеночек, ушастая свинка стояла между фотографиями Чиспаса и Тете, под флажком гимназии. Когда он собрал все кредитки, уже пришли молочник и булочник, и Амбросио уже вывел машину из гаража и мыл ее.
— А когда ты стал работать в «Кронике»? — сказал Карлитос.
— Через две недели, Амбросио, — говорит Сантьяго.
Часть вторая
I
Здесь куда лучше, чем у сеньоры Соилы, думала Амалия, и чем в лаборатории, вот уж неделя, как Тринидад мне не снится. Чем ей так нравился этот особнячок в квартале Сан-Мигель? Он был поменьше, чем у сеньоры Соилы, тоже двухэтажный, красивый такой, и сад такой ухоженный, просто прелесть. Садовник приходил раз в неделю, поливал газоны, подрезал герани, лавры, подстригал вьюнок, опутывавший фасад кудрявой паутиной. В холле было вделанное в стену зеркало, столик на длинных ножках, а на столике — китайская ваза, ковер в комнате изумрудный, а кресла — цвета янтаря, и стояли низенькие пуфики. И бар ей тоже очень нравился: бутылки с разноцветными этикетками, фарфоровые зверюшки, обернутые в целлофан коробки сигар. И картины на стенах: вид Пласы-да-Ачо, петушиный бой в Колисео. А в столовой стол был совсем диковинный — не то круглый, не то квадратный, и стулья с высокими спинками, как исповедальня. А в буфете чего-чего только не было: и посуда, и столовое серебро, и стопки салфеток, и чайные сервизы, и стаканы, и бокалы, и фужеры — высокие, низкие, широкие, узкие, и рюмки всех видов. В вазах всегда свежие цветы — Амалия по очереди с Карлотой меняли их ежедневно: то розы, то гладиолусы — и пахли так сладко, а буфетную как будто только вчера выкрасили в белый цвет. Сколько там было всяких жестянок — тысячи, не меньше — с яркими наклейками, а на наклейках — Микки-Маус, Утенок Дональд, Супермен, — коробок с печеньем, пачек галет, пакетиков хрустящего картофеля, и ящики с пивом, с виски, с минеральной водой. В исполинском холодильнике хранились овощи, зелень, нарядные бутылочки молока. Кухня выложена черно-белой плиткой, и был из нее ход прямо в патио, где помещались комнатки Амалии, Карлоты и Симулы, и их ванная — там тебе и унитаз, и душ, и умывальник.
Тупая игла ввинчивалась в мозг, молоток стучал в висках. Он открыл глаза, надавил на шпенек будильника, пытка кончилась. Еще полежал неподвижно, глядя в фосфоресцирующий свод над головой. Уже четверть восьмого. Снял трубку внутреннего телефона, приказал подать машину к восьми. Пошел в ванную комнату, двадцать минут мылся, брился, одевался. От холодной воды в висках заломило еще сильней, сладковатый вкус зубной пасты не избавил от горечи во рту — мутит, что ли? Он прикрыл глаза и увидел, как синеватые язычки пламени лижут его внутренности, как медленно струится под кожей вязкая густая кровь. Все мышцы одеревенели, в ушах стоял звон. Поднял веки: надо было поспать подольше. Спустился в столовую, отодвинул рюмочку со сваренным всмятку яйцом, ломтики поджаренного хлеба, с омерзением выпил залпом чашку черного кофе. Две облатки «алька-зельтцер» на полстакана воды. Отхлебнул мгновенно забурлившую жидкость и отрыгнул. В кабинете, укладывая в портфель бумаги, выкурил подряд две сигареты. Вышел, и в дверях дежурные охранники отдали ему честь. Утро было погожее, ясное, солнце играло на крышах Чаклакайо, зелень садов и кусты вдоль берега реки казались особенно свежими. Ожидая, когда Амбросио выведет из гаража машину, он опять закурил.
Сантьяго заплатил за два горячих пирожка с мясом и кока-колу, вышел — проспект Карабайа горел, пылал, жег огнем. Стекла трамвая повторяли неоновые буквы реклам, и небо отливало красным, словно Лима и вправду превратилась в преисподнюю. Вереницы поблескивающих муравьев тянулись по всем тропинкам, прохожие сновали между машинами, хуже нет попасть в час пик, когда все конторы закрываются, говорила обычно сеньора Соила, переводя дух и жалобно постанывая, и Сантьяго ощутил щекочущую пустоту где-то под ребрами: сегодня уже восьмой день. Он вошел в подъезд: толстые рулоны бумаги у закопченых стен, пахнет краской, ветхостью, больницей. Он подошел к вахтеру в синем форменном костюме: где я могу видеть сеньора Вальехо? Второй этаж, до конца коридора, там увидите табличку. Одолевая тревогу, он зашагал по широченным ступеням — они скрипели, словно их еще в незапамятные времена изъели крысы, источил жучок. Похоже, лестницу не подметали никогда. Зачем было просить сеньору Лусию, чтобы отгладила ему костюм, зачем целый соль отдал чистильщику ботинок? Вот, наверно, редакция: дверь настежь, и никого нет. Он остановился, жадным взором девственника окинул пустые столы, пишущие машинки, плетеные корзины для мусора, прикнопленные к стенам фотографии. Они работают по ночам, а днем отсыпаются, подумал он, это богемная профессия, даже немного романтическая. Он вытянул руку и негромко, скромно постучался.
На лестнице лежала красная ковровая дорожка, придавленная позолоченными прутьями, а по стенам висели маленькие такие индейцы, играющие на флейтах, пасущие стада лам. Ванная комната была вся выложена сверкающей плиткой, умывальник и ванна — розовые, а в зеркале Амалия отражалась во весь рост. Но самое, конечно, замечательное — это хозяйкина спальня, в первые дни Амалия под любым предлогом старалась заскочить туда: все никак налюбоваться не могла. Ковер там лежал темно-синий, и занавески в тон, а уж кроватей таких дивных она сроду не видала: низкая, широченная, ножки в виде крокодильих лап, покрывало черное, а на нем вышито желтое чудище, которое изрыгает пламя. А зачем же столько зеркал? Ей никак было не привыкнуть, что она, Амалия, все время двоилась и троилась, появлялась то здесь, то там, отражалась в зеркале на ширмах и одновременно — в зеркальном шкафу (а уж сколько было в том шкафу платьев, блузок, брюк, тюрбанов, туфель), а потом вдруг — в этом никчемном, невесть зачем нужном зеркале на потолке. Картина здесь висела только одна, но зато такая, что, увидев ее в первый раз, Амалия вся зарделась. Сеньора Соила ни за что не стала бы держать у себя в спальне такую женщину, бесстыдно и нахально выставившую на обозрение самую срамоту, да еще и подпершую ладонями груди — любуйтесь, мол. Однако в этом доме все было совершенно безумное, начиная с трат и расходов. Зачем столько приносят всякой всячины с винного склада? Куда им столько? У хозяйки нашей — часто вечера, объясняла ей Карлота, а у хозяина друзья — люди важные, их надо принимать по первому разряду. Хозяйка просто сорила деньгами. Амалия не знала, куда глаза девать со стыда, видя, как Симула подсовывает ей счета, одному богу известно, сколько она в день наворовывала, а хозяйка и глазом не моргнет: все потратила? ну и ладно, а сдачу никогда не пересчитывала.
Пока машина катила по шоссе, он просматривал бумаги, кое-какие фразы подчеркивал, кое-где на полях ставил ему одному понятные значки. Когда миновали Витарте, солнце зашло за тучу, и чем ближе становилась Лима, тем серее и холоднее делался день. В тридцать пять минут девятого Амбросио подрулил к площади Италии, затормозил, выскочил, распахнул заднюю дверцу: передай Лудовико, чтоб в половине пятого был в Клубе Кахамарка. Он вошел в министерство, где никого еще не было, кроме доктора Альсибиадеса, который сидел за своим столом и с красным карандашом в руке изучал прессу, а увидев его, поднялся, поклонился: доброе утро, дон Кайо, а он швырнул ему целую стопку бумаг: это срочные телеграммы, милый доктор. Кивнул в сторону секретариата: этим дамам что, неизвестно, что они должны являться на службу в восемь тридцать? А доктор Альсибиадес, взглянув на стенные часы, ответил: сейчас ровно восемь тридцать. Но он уже удалялся по коридору. Вошел в свой кабинет, снял пиджак, ослабил узел галстука. Корреспонденция была разобрана и разложена, полицейские рапорта — слева, телеграммы и докладные — посередине, письма и отношения — справа. Он разворошил эту бумажную груду и начал с рапортов. Читал, помечал, откладывал в сторону, иные листки разрывал в клочья. Он уже заканчивал эту обычную процедуру, когда зазвонил телефон: «Дон Кайо, это генерал Эспина, вы будете говорить?» Будет, соедините.