Разговор в «Соборе» - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, насчет того, чтобы застрелить его, я пошутил. — Эспина, как видно, совладал с собой, старался говорить спокойно. — Но ведь ты понимаешь, Кайо, как меня это возмутило.
— Ты все тот же недоверчивый и неблагодарный Горец, — сказал он. — Столько уголовной швали в городе, а твой дом под охраной. Ладно, забудем это. Как ты поживаешь? Как семейство? Надо бы нам с тобой как-нибудь пообедать вместе.
— Когда захочешь, я-то теперь совершенно свободен. — Голос его дрогнул, словно Эспина сам застеснялся прорвавшейся обиды. — А вот ты, наверно, очень занят, а? С тех пор, как я ушел из министерства, не позвонил мне ни разу. Ни разу — за три месяца.
— Ты прав, прав, Горец, но ведь не мне тебе рассказывать, что у меня за работа. — Восемь кружков: пять в ряд, а под ними — еще три, он начал аккуратно выводить девятый. — Я несколько раз собирался позвонить тебе, но все руки не доходили. Ну, на следующей неделе непременно повидаемся. Обнимаю тебя.
Он дал отбой прежде, чем Эспина успел попрощаться, некоторое время смотрел на девять кружков, потом изорвал бумагу и сложил клочки в мусорную корзину.
— Эти две страницы я выстукивал целый час, — сказал Сантьяго. — Раза четыре переделывал, запятые потом расставил от руки, когда принес заметку Вальехо. Сеньор Вальехо читал очень внимательно, держа карандаш на весу, потом кивнул, поставил крестик, пошевелил губами и поставил еще один, славно, славно, пишете чистым выразительным языком и успокоил его сочувствующим, жалеющим взглядом, видно, ему часто приходилось говорить это. Вот только…
— Если б ты не выдержал испытание, пришлось бы возвращаться в отчий загончик, и сейчас ты был бы образцовый обитатель Мирафлореса, — засмеялся Карлитос. — Не ты бы писал, а про тебя — в светской хронике, как про твоего братца.
— Я волновался, — сказал Сантьяго. — Может быть, еще раз переделать?
— А меня проверял и принимал Бесеррита, — сказал Карлитос, — была вакансия в уголовной хронике. Никогда не забуду.
— Не надо, это вовсе не плохо. — Вальехо качнул белой головой, посмотрел на него дружелюбными, выцветшими глазами. — Вот только кое-чему все-таки придется поучиться, если уж решились с нами работать.
— Сексуальный маньяк, допившийся до белой горячки, ворвался в бордель, зарезал четырех девок, бандершу и двоих педерастов, — прорычал Бесеррита. — Одна от полученных ранений скончалась. Две страницы, пятнадцать минут.
— Спасибо, сеньор Вальехо, — сказал Сантьяго. — Поверьте, я вам очень благодарен.
— Как я тогда в штаны не напустил? — сказал Карлитос. — До сих пор удивляюсь. Ах, Бесеррита!
— Надо располагать факты по степени важности, по убывающей и стараться покороче, — Вальехо пронумеровал несколько фраз и протянул ему листки. — Начинать следует с погибших, молодой человек.
— Мы все презирали Бесерриту, все злословили о нем, — сказал Сантьяго. — А теперь нам только и осталось, что вспоминать его, и умиляться ему, и мечтать, чтобы он воскрес. Ну, не чепуха ли?
— Это сразу же привлекает читателя, сразу его завораживает, — добавил Вальехо, — задевает его за живое. Ибо все мы рано или поздно умрем.
— Он был наиболее совершенным воплощением нашей журналистики, — сказал Карлитос. — Пошлость, вознесенная на предельную высоту, ставшая символом, парадигмой. Как же без светлого чувства вспоминать о нем?
— А я, дурак, оставил их на финал, — сказал Сантьяго.
— Известно ли вам, что такое «три строки»? — с лукавым видом уставился на него Вальехо. — Это то, что американцы — а уж они, поверьте мне, самые бойкие журналисты в мире называют «lead»[51].
— Видишь, какие церемонии он с тобой разводил, — сказал Карлитос. — А вот мне Бесеррита рявкнул: «Писать не умеете, беру вас потому только, что мне надоело пробовать новичков!»
— Все самое главное должно уместиться в первых трех строках, в этом самом «леде», — ласково говорил Вальехо. — Вот, к примеру: «Двое погибших и пять миллионов ущерба — таков предварительный итог пожара, уничтожившего вчера вечером большую часть универмага Визе, одного из самых крупных зданий в центре Лимы; лишь через восемь часов упорной борьбы пожарным удалось одолеть огненную стихию». Понятно?
— Вот и попробуй-ка, посочиняй стихи после того, как тебе вдолбили в башку эти формулы, — сказал Карлитос. — Если у человека — призвание к литературе, чистейшее безумие идти работать в газету.
— А потом уже можно расцветить, — сказал Вальехо. — Указать причину катастрофы, описать ужас продавцов, дать показания свидетелей и прочая и прочая.
— Нет у меня никакого призвания к литературе, пропало оно после того, как попало на зубок моей сестре, — сказал Сантьяго. — Так что я был очень рад поступить в «Кронику», Карлитос.
Хозяйка же, сеньора Ортенсия, была совсем другая, ну, полная ему противоположность. Он — урод, она — красавица, он — хмурый, серьезный, а она — такая веселая. Надменности в ней ни капельки не было, не то что в сеньоре Соиле, которая всегда будто с трона вещала. Эта же, если даже и покрикивала, все равно вела себя как ровня, как будто с сеньоритой Кетой разговаривает. Да уж, она с ними не церемонилась, общалась запросто и ничего не стеснялась. У меня две слабости, сказала она однажды, выпить люблю и сладкое, но Амалия-то считала, что единственная ее слабость — чистота. Заметит пылинку на ковре — сейчас же кричит: Амалия, неси метелку, пепельницу с окурками — завизжит, как будто мышь увидела: Карлота, что это за хлев! Мылась она утром и как спать ложиться, но хуже всего, что и их обоих заставляла, ее бы воля, они вовсе бы из воды не вылезали. Когда Амалия только поступила на место и принесла хозяйке завтрак в постель, та ее оглядела с ног до головы: душ принимала? Нет, сеньора, отвечала удивленная Амалия, а та ей: бегом в ванную, здесь надо мыться каждый день, и сделала такую детскую гримаску. А полчаса спустя, когда Амалия, стуча зубами, стояла под струей, дверь ванной открылась, и вошла хозяйка в халате, неся в руке кусок мыла. Амалию так в жар и бросило, она не решилась прикрыться платьем, только вся сжалась, понурилась, застыла. Ты что, стесняешься? — рассмеялась хозяйка. Нет, пролепетала Амалия, а та снова рассмеялась: я так и знала, что ты без мыла моешься, вот, возьми, намылься как следует. И покуда Амалия намыливалась — а мыло трижды выпрыгивало у ней из пальцев, — покуда она терлась мочалкой так усердно, что кожа стала гореть, хозяйка все стояла там, пристукивала каблучками, пошучивала над ее стыдливостью — и ушки, ушки не забудь, а теперь лапки, и все хохотала и смотрела на нее очень нахально. Вот и прекрасно, теперь каждое утро будешь мыться с мылом, — и уже открыла дверь, но перед тем, как уйти, окинула Амалию таким, таким взглядом и сказала: а стыдиться тебе совершенно нечего, хоть ты и худенькая, но ничего, очень даже ничего. Ушла наконец, и издалека снова донесся ее смех.
Разве сеньора Соила стала бы так себя вести? Лицо у Амалии пылало, голова шла кругом. Платье должно быть застегнуто сверху донизу, внушала ей сеньора Соила, юбку такую короткую носить нельзя. Потом, когда прибирались в гостиной, Амалия рассказала Карлоте про это мытье, а та завращала глазами: ага, ага, это за ней водится, к ней она тоже несколько раз заходила, смотрела, чисто ли моется. Мало того, требовала, чтоб они под мышки сыпали какую-то дрянь от пота. Каждое утро, чуть глаза продерет, еще потягивается, а уж вместо «доброе утро» спрашивает первым делом: душ принимала? присыпалась? Она с ними не церемонилась и сама их не стеснялась, показывалась им в любом виде. Однажды утром Амалия принесла ей завтрак, а кровать пуста, а из ванной доносится журчание и плеск. На стол поставить, сеньора? Нет, отвечает из-за двери, сюда неси. Амалия вошла, а хозяйка — в ванне, голову откинула на подушечку, глаза прикрыла. Вся ванная окутана влажным паром, и Амалия остановилась на пороге, с беспокойным любопытством глядя на белое тело под водой. Тут глаза хозяйкины открылись: есть хочу, умираю, давай сюда. Лениво приподнялась, села, протянула руки к подносу. Амалия видела, как показалась из воды белая грудь в капельках воды, темные соски. Она не знала, куда глаза девать, что делать, а хозяйка (она оживилась, потягивала сок, намазывала масло на поджаренный ломтик хлеба) увидела, что горничная как в столбняке застыла у края ванны. Чего ты вытаращилась? — а потом шутливо так: — Я тебе не нравлюсь? Амалия забормотала что-то, бочком выбираясь из ванной, а вслед ей грянул хозяйкин хохот: ладно, беги, за подносом потом придешь. Ну, разве сеньора Соила допустила когда-нибудь, чтоб видели, как она моется? А сеньора Ортенсия — совсем другая, совсем бесстыжая, хоть и симпатичная. В первое же воскресенье Амалия — хотелось ей понравиться хозяйке — спросила, можно ли ей к мессе пойти, ненадолго? А та прямо зашлась от смеха. Ну конечно, святоша ты этакая, беги, смотри только, как бы падре тебя не прижал в уголку! Она никогда к мессе не ходит, сказала ей потом Карлота, ну и мы тоже перестали. Потому, наверно, в доме не было ни одного Сердца Иисусова, ни одного образа святой Росы Лимской. Вскоре и Амалия про церковь забыла.