Том 3. Растратчики. Время, вперед! - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О да, иногда это даже полезно, но, конечно, не часто.
Мистер Руп юмористически грозит мистеру Серошевскому указательным пальцем.
Мистер Леонард Дарлей интересуется:
— Много ли здесь пьют водки рабочие?
Серошевский объясняет, что на строительстве продажа алкоголя вообще запрепщена. Исключение — для иностранных специалистов. Но у них свой ресторан.
— Ах, здесь сухой закон. Это очень интересно, и, вероятно, уже есть бутлегеры?
(Мистер Леонард Дарлей вытаскивает записную книжку.)
— Недаром утверждают, что Советская Россия идет по следам Соединенных Штатов. Но она начинает как раз с того, чем Америка кончает, — бормочет Дарлей, делая заметку.
Мистер Руп многозначительно щурится. Серошевский нервничает:
— Однако я должен перед вами извиниться…
Шофер видит, что дело плохо. Он крутой дугой подводит машину к самому локтю начальника. Серошевский берется за нагретый борт торпедо.
Но мистер Руп, очевидно, не склонен прерывать так мило начатой беседы. Он любит поговорить.
Не торопясь, он делает несколько любезных и остроумных замечаний насчет местного климата и природы (насколько, конечно, он успел заметить со вчерашнего вечера). Он находит очень практичным, что этот поселок, состоящий из коттеджей, выстроили на склоне горы, в некотором отдалении от самого центра строительства; здесь гораздо меньше пыли и ветра; замечательно сухой, целебный воздух (насколько он заметил), прямо курорт; между прочим, сколько это метров над уровнем моря? Кажется, триста шестьдесят? Или это преувеличено?
Товарищ Серошевский украдкой бросает взгляд на никелированную решетку ручных часов; она слепит.
Четверть одиннадцатого.
Мистер Рай Руп берет товарища Серошевского под руку. Они не спеша прохаживаются взад-вперед, любуясь природой.
Машина мягко ходит за ними по пятам на самой маленькой скорости.
Превосходный пейзаж; если бы не березы — почти альпийский.
Березы растут в ущелье.
Из-за крутого склона виднеются их верхушки. Они насквозь просвечены солнцем. Они сухи и золотисты, как губки. Они вбирают в себя водянистые тени облаков. Тогда они темнеют и бухнут.
Ветер доносит оттуда прохладный запах ландышей.
По дороге идет тяжелая корова с тупым и прекрасным лицом Юноны.
Отсюда открывается великолепный вид на Уральский хребет. Горная цепь написана над западным горизонтом неровным почерком своих синих пиков.
Мистер Рай Руп восхищен.
— Уральский хребет, в древности Montes Riphaei, — меридианальный хребет, граница между Азией и Европой… Большевики стоят на грани двух миров, двух культур. He правда ли, это величественно?
Товарищ Серошевский рассеянно кивает головой.
— Да, это очень величественно.
Он готов прервать разговор на полуслове и уехать, — совершить грубую бестактность, недостойную большевика, стоящего на грани двух миров.
Но его спасает Налбандов.
Налбандов громадными шагами, опираясь на громадную самшитовую палку, боком спускается с горы.
Американцы с любопытством смотрят на этого живописного большевика, на его черную кожаную фуражку, черное кожаное полупальто, смоляную узкую, острую бороду.
У Налбандова резкие, бесцеремонные, мешковатые движения высококвалифицированного специалиста-партийца, твердый нос с насечкой на кончике. Мушка. Прищуренный глаз. Он не смотрит, а целится.
Он только что принимал новый бурильный станок «Армстронг». У него под мышкой сверток синей кальки — чертежи. Он торопится.
Ему нужно перехватить Серошевского.
Он подходит, широко и грузно шагая:
— Слушай, Серошевский…
Налбандов начинает с места в карьер, без предисловий, не обращая внимания на гостей:
— Слушай, Серошевский, этого твоего Островского нужно гнать со строительства в три шеи к чертовой матери вместе со всей его бригадой!. Это не монтажники, а портачи. Спешат, путаются, ни черта не знают…
Налбандов давно уже собирается высказать Серошевскому многое.
Особенно его возмущает Маргулиес.
Конечно, это к нему, Налбандову, прямого отношения не имеет, но все же нельзя позволять производить всякие рискованные эксперименты. Строительство не французская борьба, и ответственнейшая бетонная кладка не повод для упражнений всяких лихачей-карьеристов… Тут, конечно, дело не в лицах, а в принципе…
Серошевский пропускает это мимо ушей.
(Приеду — разберусь.)
— Позвольте вам представить, — поспешно говорит он — наш дежурный инженер Налбандов. Он вам покажет строительство: вы, кажется, интересовались.
И к Налбандову:
— Георгий Николаевич, покатай-ка, голубчик, наших дорогих гостей по участкам, по окрестностям. Пожалуйте, господа. Кстати, забросьте меня на аэродром. Это отсюда пустяки. А потом — милости просим — моя машина в вашем распоряжении до пяти часов.
Серошевский говорит это залпом, без остановок, он боится, что его опять перехватят и расстроят так ловко использованную ситуацию: Налбандова — к американцам, американцев — Налбандову, а сам — на самолет.
Налбандов несколько аффектированно здоровается с гостями. Он к их услугам.
Серошевский суетится, открывает дверцу, подсаживает мистера Рай Рупа, уступает свое место мистеру Леонарду Дарлею.
Он просит Налбандова сесть с гостями. Сам он устроится впереди. Рядом с шофером. Это его любимое место. Только надо поторапливаться.
Не меняя выражения лица — сияющего, добродушного, неподвижного, — мистер Рай Руп усаживается на тугие удобные подушки.
Он чувствует себя в привычной атмосфере комфорта и внимания.
Он раскинулся в автомобиле, как в ванне.
Он очень любит быструю езду в хорошей машине, по новым местам.
Его всюду предупредительно возят в хороших машинах и показывают достопримечательности, окрестности, пейзажи…
Сейчас ему тоже будут показывать. Он прикрывает веки.
Шофер опять дает газ. Машина сразу берет с места. Тугоплавкий воздух обтекает радиатор.
XIX
Горячий сквозняк рвал со стола блокноты, отдельные бумажки с заметками, записные книжки, газеты.
Георгий Васильевич, беллетрист, аккуратно прижал каждый листок какой-нибудь тяжестью: кружкой, куском руды, тарелкой, гайкой, пустой чернильницей.
Теперь наконец можно работать.
В автоматической ручке высохли чернила. Он взял карандаш. Он не любил работать карандашом. Он быстро записал на листке:
«Мир в моем окне открывается, как ребус. Я вижу множество фигур. Люди, лошади, плетенки, провода, машины, пар, буквы, облака, горы, вагоны, вода… Но я не понимаю их взаимной связи. А эта взаимная связь есть. Есть какая-то могущественная взаимодействующая. Это совершенно несомненно. Я это знаю, я в это верю, но я этого не вижу. И это мучительно. Верить и не видеть! Я ломаю себе голову, но не могу прочесть ребуса…»
Он подчеркнул слово «верить» и слово «видеть» дважды.
Грубый, рассохшийся стол придвинут к стене вплотную, под самый подоконник. Подоконник слишком высок — в полтора раза выше стола.
Окно трехстворчатое, венецианское. Его ширина значительно превышает высоту.
Номер очень маленький. Стол. Три стула. Голая лампочка. Железная тигровая окрашенная кровать, под кроватью — угол фибрового чемодана.
Больше — ничего.
В тени по Цельсию двадцать градусов тепла. На солнце — тридцать четыре.
Окно — ребус — выходит на запад.
Солнце в восточной половине неба. Оно еще не вступило на западную.
Номер в тени. Но в нем уже сорок градусов, по крайней мере.
Стена против кровати постоянно накалена. К ней невозможно приложить ладонь. Штукатурка потрескалась. Известь пожелтела. В стене проложен кухонный дымоход. Кухня работает почти круглые сутки.
«Но я не могу прочесть ребуса…»
Еще бы! При такой температуре!
Как его угораздило попасть именно в этот номер? Но что же было делать! Другие и того не имеют.
Ветер вырывает из рук листок, бросает в него из окна горстями голубую пыль, крупную, как сеяный мак.
Нечем дышать.
Первую ночь он спал в вестибюле отеля, за загородкой, на столе «почтового отделения и государственной трудовой сберегательной кассы». Было твердо и коротко. Мешали медные весы. Но все же лучше, чем на полу возле двери.
Никому не разрешалось ночевать в помещении государственного учреждения. Георгию Васильевичу сделали исключение из уважения к имени и профессии.
Днем он мыкался по участкам и, останавливаясь на ходу, записывал в книжечку.
Вот некоторые его заметки:
«…специальные дощатые сарайчики „для куренья“. В других местах курить строжайше запрещено. Посредине большой чан с водой. Вокруг, по стенам, — лавочки. Сидят, курят, сплевывают, утирают рукавом рты. Молодые, задумчивые, совсем не похожи на рабочих…»