Том 3. Растратчики. Время, вперед! - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катя ждала букву «А». Ее не было. Вместо «А» вдоль зеркально испаряющейся реки шли какие-то совершенно неподходящие, фантастические номера.
Это было похоже на неудачную партию в лото.
Кате не везло.
Судьба вынимала из дерюжного мешка исковерканной ремонтом набережной бочоночки диких трамвайных номеров. Они совершенно не совпадали с номерами, выставленными на клетчатой карте остановки.
Трамвайные часы показывали двадцать минут девятого.
Такси не было. Извозчика не было.
Катя побежала назад через Красную площадь.
(«В десять минут добегу по Моховой и Волхонке до Пречистенских ворот, а там пять минут переулками до Молчановки, только и всего… Самый последний аналитический расчет. Самый последний аналитический расчет…»)
Непомерная площадь блистала новой брусчаткой, ровной, как пол.
Минин и Пожарский были опутаны пудовыми цепями. Минина и Пожарского подымал, расшатывал кран. Монумент слегка покосился.
Перед Мавзолеем росли розы.
В черных лабрадоровых и розовых гранитных зеркалах его облицовки двигался, целиком отражаясь, Василий Блаженный; двигались пешеходы, автомобили, облака.
Над Иверской стояли столбы сухой известковой пыли. Сносили знаменитые ворота.
На углу Тверской — громили Охотный ряд.
У Пречистенских ворот толпились зеваки. Разбирали купол храма Христа Спасителя.
Его разбирали на узкие золотые доли. Под ними обнажался сложный ажурный каркас. Сквозь него, как сквозь переплет беседки, светилось, синело сероватое летнее небо, вдруг ставшее дико пустынным.
Маленькие купола звонниц тоже были обнажены. Они напоминали проволочные клетки. В клетках, как птицы, хлопотали люди.
Катя у Пречистенских ворот была совсем недавно. Но вид внезапно разбираемого храма ничуть не поразил ее. Она лишь мельком взглянула.
Она очень торопилась.
Как раз сбрасывали одну из звонниц.
Ее сбросили просто и легко: захватили стальным тросом и трос стали накручивать.
Катя увидала: клетка звонницы поднялась над башенкой, крякнула и вдруг, медленно поворачиваясь в воздухе, полетела вниз.
Тихая Молчановка сияла зеленью, дышала тенью, гремела раскатами роялей.
Май в красной рубахе катил по Молчановке зеленый сундук мороженщика.
Катя быстро нашла дом и квартиру.
Профессор Смоленский сам отворил ей дверь. Он держал в руке стакан в серебряном подстаканнике. Он прихлебывал чай с молоком. Ложка лезла ему не в бровь, а в глаз.
Жарко переводя дыханье и облизывая губы, Катя тут же в дверях, не входя в прихожую, передала ему поручение брата.
— А, — сказал профессор. — А! Маргулиес. Как же, Давид Львович. Как же, как же. Очень хорошо знаю. Мой ученик. Сердечно рад. Понимаю. Прошу вас, так сказать, в мой кабинет. Как видите — тут и кабинет, тут и столовая, тут и консерватория даже. Так что прошу прощения.
В недрах квартиры бежали этюды Ганона.
Катя стащила с волос берет и, обмахивая им воспламененные щеки, пошла за профессором.
— Как это сказано у Чехова, — бормотал он низким басом, — тут и полиция, тут и юстиция, тут и милиция — совсем институт благородных девиц.
Они вышли в старую, тесно заставленную сборной мебелью комнату, полную зеленого света: перед окнами росли густые клены.
— А вас, бель Та-ти-а-на, мы попросили бы на некоторое время прервать ваши божественные звуки.
Некрасивая девочка с очень длинными и очень черными ресницами тотчас закрыла рояль и бесшумно вышла из комнаты, аккуратно оправляя тонкими ручками ситцевый сарафан.
— Ах, право, мне так неудобно, — сказала Катя.
— Не беспокойтесь. Это у нас такая семейная конституция: взаимное невмешательство в чужие дела. Нуте-с. Прошу вас, садитесь.
Катя села подле резного безвкусного дубового письменного стола.
— Нуте-с. Значит, насколько я понимаю, Давида Львовича интересует, так сказать, весь комплекс вопросов, связанных с последними харьковскими опытами увеличения числа замесов на бетономешалках различных конструкций. Не так ли?
Катя густо покраснела.
— Да… Различных конструкций… Кажется.
— Так вот-с. Вопрос чрезвычайно интересный. Его разрешение открывает широчайшие производственные перспективы. У нас, в Институте сооружений, как раз позавчера состоялось необычайно интересное совещание. Да. Мы сформулировали целый ряд положений. Сегодня это напечатано в газете «За индустриализацию».
Профессор Смоленский широко облокотился на стол. Он собрался с мыслями.
— Как бы вам объяснить в общих чертах? Изволите ли видеть, тут наметилось два резко противоположных течения. И это очень любопытно. Простите, вы, надеюсь, несколько знакомы с предметом?
Она умоляюще посмотрела на него снизу вверх.
— Додя, — сказала она робко, — просил аналитический расчет. Самый, знаете, последний аналитический расчет. И по поводу Харькова… Кроме того, я должна быть к десяти дома. Он будет в десять звонить. В десять по-московски и в двенадцать по-ихнему.
Смоленский добродушно усмехнулся в усы.
— Так-с, — сказал он, низко опустив красивую лобастую голову. — Так-с. Понимаю.
Он был несколько тучен и обширен. На нем была просторная кремовая легкая рубашка, подвязанная по животу синим шнурком с кисточками.
Мокрые черно-серебряные волосы в скобку держали еще следы жесткой щетки. Крупная красная шея была чисто вымыта и, очевидно, хорошенько растерта махровым полотенцем.
XXIII
Семечкин был окончательно раздражен.
Во-первых — туфля.
Подметка — к черту. Телефонная проволока режет подъем. Больно ходить. В туфлю набиваются мелкие камешки. Трут, мучают.
Приходится ступать на пятку,
Очень надо было прыгать. Главное, перед кем показывать класс? Перед Сметаной? Перед Маргулиесом?
Тоже — люди. Работнички.
Во-вторых — харьковский рекорд. Факт, конечно, очень интересный. Но какие из этого факта сделаны выводы? Ровным счетом никаких.
Семечкин нарочно встал пораньше: положил в портфель газету с харьковской телеграммой и тотчас — на участок.
Он рассчитывал быть первым и взять инициативу в свои руки, как и подобает спецкору крупной областной газеты.
И вот, пожалуйста. Будьте любезны.
Уже все носятся по участку, вывесили плакат, собираются бить Харьков, шепчутся по углам. Ни от кого ничего не добьешься.
А где организация? Где общественность? Где печать? Нет, так ни к черту не годится.
Семечкин — к Маргулиесу.
Маргулиес бормочет нечто неопределенное, сюсюкает, сует какие-то конфеты: «Попробуйте, очень вкусно».
Туда, сюда — бац! Где Маргулиес? Нет Маргулиеса. И след его простыл.
Он — к Корнееву.
Корнеев ничего не слышит, говорит «да, да, да», а у самого глаза с сумасшедшинкой, и нос дергается, и бегает Корнеев по фронту работы с бумажкой и карандашиком в руках, шаги считает, отмеривает…
Капитан сухопутного корабля!.
Со Сметаной и говорить нечего. Сметана только улыбается до ушей и по спине ладонью мажет: «Ты, Семечкин, не волнуйся».
Просто дурак и балда — и больше ничего.
Мося — определенный тип карьериста. Ему бы только попасть в газету, а на остальное плевать. Носится чертом, сверкает глазами, матерится вполголоса, сквозь зубы.
(Между прочим, показательный факт: некоторые десятники на строительстве матерно ругаются. Каленой метлой со строительства таких десятников. Об этом надо написать специальную корреспонденцию; можно даже поднять кампанию, привлечь самые широкие слои общественности, приковать внимание Союза.)
А только отвернешься, все они — и Маргулиес, и Корнеев, и Мося — уже шепчутся за спиной, совещаются. Какая-то тайная дипломатия.
Безобразное отношение к специальному корреспонденту областной газеты.
Ясно, что при таких условиях ни о каких рекордах не может быть и речи.
Да и своевременно ли вообще заниматься рекордами, когда вокруг сплошная буза, матерщина, хвостизм, оппортунизм, наплевательство, слабое руководство?
Надо сходить к Филонову. Пусть обратит внимание.
Филонов, конечно, парень довольно крепкий, но не справляется. Надо прямо сказать — не справляется. С ним необходимо поговорить вплотную, серьезно. Поставить вопрос «на попа»: широко и принципиально.
Семечкин отправился к Филонову.
Участок горел, охваченный почти полуденным зноем. Замок портфеля вспыхивал никелевой звездой. Вокруг Семечкина крутился и прыгал зеркальный зайчик. Он то залетал вдаль, то возвращался обратно, как на резинке.
Поворачивая во все стороны непроницаемо-черные очки, Семечкин, хромая, шел по участку.
В черных стеклах мелко и тщательно отражался мир.
Но отражался он как-то зловеще, неодобрительно. Коварно менялись тона.