О мире, которого больше нет - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Горейни нозир, горейни позир, горейни позих, горей зе нозир…[294].
При этом он произносил «зи» как «жи»[295], так что вместо «нозир, позир, позих» выходило «ножир, пожир, пожих». Но это его совершенно не смущало. Ученики хедера так и покатились со смеху. С тех пор, куда бы литвак ни пошел страховать от пожара, мы бежали за ним следом с криком: «Ножир, пожир, пожих». Литваку пришлось вскоре уехать. У нас терпели только странствующих проповедников-литваков[296], собиравших деньги на ешивы[297] и произносивших публичные проповеди. Наоборот, если приезжал польский проповедник, ему ничего не светило. Читать проповеди — литвацкое дело, так же как водить медведей — дело цыганское.
Первым лигваком, постоянно поселившимся в местечке, был Йоселе Ройзкес.
Городской богач Иешуа-лесоторговец взял этого Йосела Ройзкеса в мужья своей дочери Гендл, а против зятя богача никто выступать не смел.
Почему ленчинскому богачу понадобилось искать мужа для своей дочери так далеко, аж в местечке рядом с Белостоком, я не знаю. Этот Йоселе Ройзкес был маленьким и хрупким парнишкой, избалованным, как единственная дочь, с маленьким личиком, тоненькими ножками и ручками, белыми, округлыми и гладкими, в то время как его невеста Гендл была стройной, крепкой девушкой, розовощекой и улыбчивой, с черными, как смоль, волосами и глазами, полными красными губами, которые все время смеялись. Веселье и радость излучала эта богатая энергичная красавица. Она улыбалась всем, старому и малому, мальчикам из хедера и даже подмастерьям, работавшим в пекарне у Ехезкела-пекаря, которым ей, по закону, нельзя было улыбаться. Жених ей вовсе не подходил, но реб Иешуа очень гордился своим зятем, которого привез из такой дали. Свадьбу справили очень торжественно. Мойше-столяр построил огромный навес, чтобы туда поместились все приехавшие гости и сваты. Реб Иешуа привез из Закрочима клезмерскую капеллу, бадхена с подстриженной бородой и поваров в коротких пиджаках. Нищие сбежались отовсюду за сытными булками и подаянием. Надо отдать должное богачу, он пригласил на свадьбу всех: от моего отца, которому он щедро заплатил за проведение обряда венчания, до самого бедного ремесленника и убогого нищего. Богач даже купил к свадьбе новинку — яркую лампу-«молнию»[298]. Народ не мог отвести взгляда от литвацких сватов, носивших укороченные сюртуки, но при этом сыпавших учеными речами. Жених произнес превосходное толкование[299] на самом что ни на есть литвацком идише.
Благодаря своему удачному зятю реб Иешуа удалось затесаться в ученые круги, и он стал носить шелковую капоту вместо прежней суконной, какую обычно носят евреи, не сведущие в Торе. Кроме того, он начал вставлять в речь выражения на святом языке, как это в обычае у ученых людей. На самом деле эти выражения были не к месту, но никто не осмеливался смеяться над богачом. Реб Иешуа так возгордился, что в Рошашоно рано поутру перед молитвой встал за омуд в роскошном талесе с серебряной аторой и белоснежном китле и произнес вслух утренние благословения, которые обычно не читают публично[300]. Он громко и по-праздничному нараспев произносил благословения, но при этом складывал слова, как пекарь. Вместо того чтобы сказать «шело осани гой»[301], он останавливался после «шело», а потом добавлял «осани гой», получалось, будто он славит Бога за то, что Тот создал его гоем. То же самое он проделывал с благословением «шело осани ише»[302], и получалось, будто он женщина. Ученые люди тайком посмеивались над невежеством богача и чувствовали неловкость, произнося «аминь» после таких неумелых благословений. Но никто ничего не осмеливался ему сказать, потому что никто не был так богат, как реб Иешуа, никто не жертвовал столько дров в бесмедреш, сколько жертвовал реб Иешуа, и никто не раздавал бедным на зиму столько картошки, сколько раздавал реб Иешуа. В каждый праздник, когда его вызывали к Торе, к большой, красивой и нарядно убранной Торе[303], которую он сам заказал написать для бесмедреша, он посвящал множество ми-шебейрехов[304] своей жене, сыновьям и дочерям, подкрепляя их большими пожертвованиями.
— Баавур шеитен эйцим ле-бесмедреш[305], — громко распевал габай, произносящий ми-шебейрех. — Баавур шеитен паройхес ле-орн-койдеш, баавур шеитен жареных уток на субботнюю трапезу, баавур шеитен бархатный чехол ле-сейфер-тойре, баавур шеитен нерес ле-бесмедреш, цдоке ле-ониим… ве-ноймар омейн[306].
Реб Иешуа гордился своим зятем особенно потому, что привез его издалека, из России, из-под Белостока[307]. В Ленчине думали, что это под самым Петербургом.
Так вот, этот зять на содержании, реб Йоселе, литвак, носивший брюки поверх туфель[308], короткую капоту и крахмальный воротничок, и стал моим учителем. Матес своим рвением чуть не свел меня с ума. Кроме всего прочего, он принялся изучать со мной респонсы рабби Акивы Эйгера[309], трудные головоломные пассажи, слишком сложные для маленького мальчика. Он так измучил меня этими респонсами, что у меня начались головокружения. Мама, испугавшись за мое здоровье, убедила отца, чтобы я оставил занятия с Матесом и пошел учиться к Йоселе Ройзкесу.
Для меня это была счастливая пора. Йоселе подошел к делу легко. Он занимался недолго, а потом отдыхал. В перерыве между двумя листами Геморы ему с кухни богача приносили всякие вкусности, всевозможные варенья и печенья, которыми мой ребе меня угощал. Потом он располагался на диване, а я тем временем рассматривал все красоты богатого дома: вышивки на стенах, серебро в сервантах, резные львиные головы на дубовых шкафах, а больше всего — молодую жену, цветущую красавицу Гендл.
— Что ты так на меня смотришь, Йешеле? — спрашивала меня Гендл с усмешкой.
Я опускал глаза, стыдясь того, что меня поймали за руку.
Гендл заливалась смехом.
— Тебе милее смотреть на красивых женщин, чем в Гемору, Йешеле? — спрашивала она, ущипнув меня за щеку.
Я помню до сих пор прикосновение ее пальцев к моей пылающей щеке.
При всей своей улыбчивости, она, кажется, не была счастлива. Она заботилась о своем Йоселе, подавала ему свежевыглаженные носовые платки, которыми он имел обыкновение протирать стекла очков в золоченой оправе. Она подносила ему вкусности и подкладывала под голову вышитые подушки всякий раз, когда он ложился на диван, гордилась тем, что он был весь из себя такой цирлих-манирлих, и тем, что он постоянно причесывался и прихорашивался. Все у Йоселе сияло: очки, золотая цепочка от часов, ботинки, крахмальный воротничок, шелковая ермолка, альпаговая[310], укороченная капота, подстриженные ногти и белоснежные женственные ручки. Таким же благородным и нежным, как его изнеженное тело, был его голосок, тонкий, вежливый и благородный. Он даже руки мыл душистым мылом, оставлявшим дразнящий аромат. Хасиды в бесмедреше морщили нос от этого гойского запаха. Да, это был не зять, а конфетка, этот Йоселе Ройзкес, но я заметил, что Гендл, сильная, полнокровная, веселая, смотрела на него, скорее, как на ребенка, а не как на мужа. У себя дома она привыкла к другим мужчинам. Ее братья — они учились у моего отца — Хаим и Гершл, оба были очень высокими, стройными, черноволосыми силачами, один в один. Ее отец, человек хоть и среднего роста, но коренастый, начал со сторожа на лесном складе и дорос до крупного лесоторговца.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});