О мире, которого больше нет - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее однажды на исходе субботы некая девица по имени Песя родила, и в Ленчине поднялся переполох.
Во-первых, никто не думал, что эта самая Песя беременна. Она была служанкой в Варшаве и, вернувшись домой, так ловко скрывала все признаки того, что она на сносях, что не то что соседи, даже ее родители ничего не заметили. Когда в субботу после чолнта она почувствовала боли и, охая, прилегла, родители не заподозрили неладное. Песя сказала, что у нее спазмы в животе. Боли не прекращались, и тогда ее отец Гершл по прозвищу Палка собрал миньен и отправился в бесмедреш читать псалмы во здравие дочери. Мужчины читали псалмы ради исцеления Песи, дочери Эты[314]. Когда собравшиеся для чтения псалмов уже были готовы произнести ми-шебейрах[315], в святое место ворвалась толпа женщин с криком:
— Люди добрые, кончайте читать псалмы за шлюху! Песя родила байстрюка…
Мужчины замерли с недосказанным стихом на устах. Гершл выбежал из бесмедреша со сжатыми кулаками, готовый убить дочь, опозорившую его.
Целую неделю местечко ходило ходуном. В бесмедреше и в микве, в мясных лавках и на рынке, даже в хедерах говорили о Песе и о ее прижитом в Варшаве байстрюке.
Эти разговоры шли не потому, что Песины родители были люди почтенные. Напротив, Гершл-Палка считался в общине самым скверным человеком. Он был драчун — стоило его задеть, как он бросался на обидчика и бил его смертным боем. Поговаривали, будто он не гнушается покупать кур у цыган, хотя знает, что у них куры кормятся по помойкам. Всякое говорили о семействе Палки. Но все-таки Гершл соблюдал субботу, не пропускал ни одной молитвы и, хоть был отчаянно беден, беднее всех в местечке, но экономил на еде, чтобы заплатить за учебу своих сыновей, Файвешла и Шлоймеле, в хедере. Кроме того, он молился вслух в бесмедреше, а в Дни трепета во время чтения «Ал~хет»[316], бил себя под сердце с такой силой, что удары разносились по всему святому месту. Он следил за тем, чтобы его сыновья, беспутные Файвешл и Шлоймеле, молились и к месту отвечали «борух-гу у-борух-шмой, омейн»[317]. Когда в местечко приезжал проповедник и начинал вещать об аде, о том, как там жгут и жарят грешников, из широкой мощной груди Гершла вырывались такие тяжкие вздохи, что камень бы растрогался. Поэтому, чем бы ни занимался Гершл, чтобы заработать на кусок хлеба жене и детям, все-таки он был евреем, пусть невежественным, но богобоязненным и исполняющим множество заповедей, — грех дочери страшно его потряс. Позор был велик, потому что женщины повсюду судачили, бранились и злословили, мужчины смеялись, а мальчики из хедера, издеваясь, читали кришме под окном у Песи. Само собой, это было не кришме, а насмешка, с переиначенными словами:
— Бог, Царь, утку зажарь, мне хлеб, тебе нет, мне юшку, тебе шишку…[318].
В прежнее время Гершл вместе с сыновьями прибили бы любого, кто посмел бы издеваться над ним и его домашними, но из-за случившегося несчастья он забился в свой дом и даже дверь не открывал.
После нескольких дней взаперти Гершл, сгорбившись, пришел к моему отцу. Густые борода и усы, придававшие его облику львиную свирепость, свалялись. Его могучее тело согнулось, сильный голос звучал надтреснуто.
— Ребе, — вздохнул он, — этот… этот… ребенок — мальчик. Можно ли его обрезать или нет?
— Конечно, его надо обрезать и справить все как следует, — постановил отец. — Я приду на обрезание, приведу с собой моеля и миньен.
— Ребе, позвольте поцеловать вам руку, — сказал Гершл. — Ребе, я недостоин…
— Не дай Бог, реб Гершл! — ответил отец. — Еврей еврею руку не целует. И не плачьте, реб Гершл. Я обязательно приду к вам с моелем и миньеном на обрезание…
Я пошел на это необычное обрезание вместе с отцом. Роженица лежала за простыней, в бедной комнате, где только и было, что пустой стол, лавка и две некрашеные деревянные кровати, а на стенах — множество фотографий Гершла в солдатском мундире, оставшихся с тех времен, когда он служил у «фонек». Пришедшие торопились. Они не были уверены, должны ли они отвечать «аминь» после благословения на «трефном» обрезании. Когда нужно было дать байстрюку имя, Гершл запнулся. В конце концов мой отец выбрал имя сам: Авром, как именуют геров[319].
— В-йикоре шмой б-исроэл авром бен[320], э-э-э… — произнес моел и не смог назвать имя отца, потому что не знал, кто был отцом ребенка.
Но тут Гершл внезапно выпрямился и назвал отца.
— Авром бен Зале[321], — громко сказал он. — Да-да, бен Зале.
Заля, жених Песи-роженицы, портновский подмастерье, был коренастый и смуглый отставной солдат; его щеки, которые он брил раз в неделю, в канун субботы, отливали синевой из-за черной щетины. Он был сыном Биньомина-портного, за смуглую масть прозванного Цыганом. Когда его невеста Песя заявила, что ребенок — от жениха, Заля стал клятвенно все отрицать и тут же послал передать сватам, что расторгает помолвку с невестой, которая «принесла в подоле» ребенка из Варшавы, где была в прислугах. Так началась яростная война между двумя семьями — Палками и Цыганами.
Сперва пришли в раввинский суд к моему отцу… Вечером после Суккес, после минхи-майрева к нам явились оба многочисленных семейства. С одной стороны сидел Гершл-Палка в короткой капоте, которая была ему мала. Эту капоту бедняк Г'ершл получил в подарок от местечкового богача, реб Иешуа. Но поскольку Гершл был намного выше и шире в плечах, чем богач реб Иешуа, изношенная капота треснула по швам на широких плечах бедняка. Рукава были коротки, так что из них нелепо торчали волосатые руки Гершла. Смешнее всего смотрелся разрез сзади. Обычно разрез начинается ниже спины, но у верзилы Гершла он начинался между лопатками. Две костяные пуговицы над разрезом еще сильнее подчеркивали, что капота — с чужого плеча. Между Гершлом и его женой — изможденной несчастной бабой, покрытой морщинами от многочисленных беременностей, родов и вечной нужды — сидела Песя, их дочь, навлекшая позор на семью, рослая, здоровая, пышная девка. На ней по городской моде был надет длинный плисовый, расшитый блестящим бисером жакет с широкими буфами на рукавах. Из-под шали, накинутой на голову из скромности, необходимой в доме раввина, выглядывали отливающие густой чернотой волосы. Песя была еще бледна после родов, но бледность делала ее еще привлекательнее. Ее крепкие зубы сияли удивительной белизной. Бедно одетая мать, выглядевшая еще жальче рядом с нарядной дочерью, все время поглаживала свою Песю по плечу, будто подчеркивая свое материнское сочувствие к обманутой женихом бедняжке-дочери.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});