Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну вот давайте мы кое-что из него прочтем касательно «Войны и мира»:
Ап. Григорьев, рассматривая новую русскую литературу с точки зрения народности, видел в ней постоянную борьбу европейских идеалов, чуждой нашему духу поэзии, со стремлением к самобытному творчеству, к созданию чисто русских идеалов и типов. <…> борьба своего с чужеземным уже давно началась… искусство, в силу своей всегдашней чуткости и правдивости, предупредило отвлеченную мысль.
Вот преамбула. И дальше Страхов детализирует:
Русский реализм не есть следствие оскуднения идеала у наших художников, как это бывает в других литературах, а напротив, следствие усиленного искания чисто русского идеала. Все стремления к натуральности, к строжайшей правде, все эти изображения лиц малых, слабых, больных, тщательное уклонение от преждевременного и неудачного создания героических лиц, казнь и развенчивание разных типов, имеющих притязание на героизм, все эти усилия, вся эта тяжкая работа имеют себе целью и надеждою узреть некогда русский идеал во всей его правде и в необманчивом величии. И до сих пор идет борьба между нашими сочувствиями к простому и доброму человеку и неизбежными требованиями чего-то высшего, с мечтою о могучем и страстном типе.
Наконец, сам гр. Л. Н. Толстой не явно ли стремится возвести в идеал именно простого человека? «Война и мир», эта огромная и пестрая эпопея – что она такое, как не апофеоза смирного русского типа? Не тут ли рассказано, как, наоборот, хищный тип спасовал перед смирным, – как на Бородинском поле простые русские люди победили все, что только можно представить себе самого героического, самого блестящего, страстного, сильного, хищного, т. е. Наполеона I и его армию?
Резюме Страхова:
С появлением 5-го тома «Войны и мира» невольно чувствуется и сознается, что русская литература может причислить еще одного к числу своих великих писателей. Кто умеет ценить высокие и строгие радости духа, кто благоговеет перед гениальностию и любит освежать и укреплять свою душу созерцанием ее произведений, тот пусть порадуется, что живет в настоящее время.
Что ни говорите, а первым сказать, что Лев Толстой гений, тоже ведь заслуга немалая. Прочие современники, как показывает Шкловский в той книге, в основном носом вертели. А из круга журнала «Современник» шли сплошь карикатуры и эпиграммы.
Да, вот что еще забыл сказать о Страхове. Он говорит, что «Война и мир» – семейный роман, семейная хроника. Он идет от «Капитанской дочки», говорит Страхов, а «Капитанская дочка» – это повесть о том, как Петр Гринев женился на Маше Мироновой. Так и «Война и мир»: тема романа – устроение семейных дел на фоне истории и вопреки ее ходу. В семье правда, а не в истории.
И. Т.: В XX веке такая пошла история, что ни в какой семье не спрятаться.
Б. П.: И вот пример на самом верху: Николай II. Он же был прежде всего и главным образом семейный человек, а не царь. Да, конечно, его судьба – это конец «Войны и мира». Одна война осталась, одна история. А от Толстого осталась одна крестьянская революция с разорением и поджогом родовых дворянских гнезд.
И. Т.: Борис Михайлович, от Толстого остался сам Толстой, которого мы читаем.
Б. П.: Это точно. В моей скромной жизни именно Лев Толстой основной, судьбоносный сдвиг произвел. Я в четырнадцать лет прочитал «Войну и мир» – и все, советская власть перестала для меня существовать. Ничего антисоветского в «Войне и мире» нет и быть не может. Но просто стала ясна несовместимость этих двух миров, и какой из них выбрать, загадки не составляло.
И. Т.: Это как с литературной группой «Серапионовы братья». Большевики к ним приставали: вы с нами или против нас? – а они отвечали: мы со старцем Серапионом.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Б. П.: Все это так, но надолго ли так? Навечно ли так? Мы с вами еще Толстого читаем, но будут ли читать его нынешние молодые – останется ли он с ними после того, как его при них изуродуют в школе?
Пока что нам удалось немногое и самое общее, так сказать: связать известную трактовку Толстого как русской крестьянской стихии, крестьянской революции, если угодно, с некоторыми художественными особенностями его творчества.
И. Т.: Соединить Ленина с Левидовым.
Б. П.: Да, увязать этот патриархальный крестьянский антикультурный бунт с разоблачающим психологизмом толстовского творчества. Знаменитое толстовское остранение, открытое у него Шкловским, мы истолковали как черту глубинной крестьянской психологии, недоверия мужика к барским культурным затеям. Хоть бы и к литературе. Помните главную черту пресловутой диалектики души, обнаруженной у молодого Толстого Чернышевским? Персонаж Толстого думает одно, говорит другое, делает третье. Герой не совпадает с самим собой, отсюда такая сложная глубина в мотивациях толстовских героев. Более того, Толстой идет дальше, и он отказывается от каких-либо определенных суждений. У него получается, что вообще ни о чем нельзя достоверно высказаться. У него, у Толстого, даже формула соответствующая появляется, философская, если угодно, формула, причем достаточно рано, в повести пятидесятых годов «Люцерн». Вот давайте это процитируем, Томас Манн очень это место любил:
Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответы на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопросами! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна, и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины, и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе подразделения в этом вечном движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится. Точно нет мильонов других подразделений совсем с другой точки зрения, в другой плоскости. <…> И кто определит мне, что́ свобода, что́ деспотизм, что́ цивилизация, что́ варварство? И где границы одного и другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум, чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе? И почему я знаю, что вижу больше одного, чем другого, не оттого, что стою не на настоящем месте?
Как правильно говорит по этому поводу Борис Михайлович Эйхенбаум, это уже не «диалектика души», а самая настоящая диалектика. Ну, а мы вспомним очередной раз гегелевскую формулу: «Диалектика – это процесс, в котором всеобщее преодолевает формы конечного». То есть истину можно сказать только о мире, о бытии в целом, любое частичное суждение будет неверным, абстрактным, как говорит Гегель. Тут нужно помнить своеобразие гегелевской терминологии: абстрактное у него это частичное, конечное, отвлеченное, абстрагированное от целого. А конкретность – это полнота, конкретное значит сращенное, полное, тотальное. И настоящий художник всегда мыслит конкретно, то есть в любом своем высказывании привлекает универсум, вот эту тотальную полноту. Вспомним сон Пьера Безухова в плену.
И. Т.: Лев Толстой вообще был мастер сны своим героям сочинять.
Б. П.: Да, вот этот. Цитируем:
«Жизнь есть всё. Жизнь есть Бог. Всё перемещается и движется, и это движение есть Бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь, любить Бога. Труднее и блаженнее всего любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».
«Каратаев!» – вспомнилось Пьеру.
И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», – сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.
– Вот жизнь, – сказал старичок учитель.