Поводыри богов (сборник) - Татьяна Алфёрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не все на деньги меряется, знаете ли, – твердо и печально припечатал Леонид Самойлович. – Идите, голубчик, с богом! – только что «и не грешите больше» не добавил.
Секретарша в приемной, не отрывая взгляда от монитора, расцвела некрасивыми ярко-розовыми пятнами, вся: лицо, шея, даже полные, не по сезону обнаженные руки.
«Секретарша, – утвердился Данилыч, – она, стерва. Продолженья романа ей, заразе, хотелось. Она заложила».
Но шальная приятная мысль, не спросясь, пронзила его, обегая мурашками позвонки, и Данилыч выскочил в коридор почти счастливый. Рука долго не находила кармана, дрожала, суетилась и промахивалась, нашарив, обнаружила, что тот зашит – жена, выдра болотная, не распорола у нового костюма клапаны, эти буржуи зашивают карманы! Платок отыскался в кармане брюк.
Не веря глазам, Данилыч развернул его, встряхнул, аккуратно сложил, сунул обратно, вытащил, снова развернул… Должен увеличиться, раз неприятности одна за другой посыпались, обязан! Но чертов платок не прирастил ни миллиметра, сейчас он выглядел немного меньше дамского. Данилыч скомкал хрустящую ткань, швырнул под ноги, переступил. На выходе у проходной догнал коллега:
– Данилыч, ты свой знаменитый платок потерял!
– Почему это знаменитый? – как ни старался, голос дрогнул подозрением – все знают! Знают и обсуждают, вот, пожалуйста, еще одна сплетня на пустом месте.
– Как же! Ты его вечно тетешкаешь, достаешь, расправляешь, мы так и говорим… – коллега запнулся. Был он молодой и непосредственный до глупости, но тут сообразил, что ляпнул лишнее.
– Почему это мы на «ты»? – не своим, высоким голосом спросил Данилыч. – Не помню, чтобы на брудершафт пили! – Вопрос с увольнением жены был им временно отложен.
– Дорогой! – жена демонстрировала ангельскую кротость: воспоминания о командировке и грехах еще свежи, не иначе. – Дорогой, перестань изводить себя работой, проектом эти дурацким! Не думай об интригах, никто не хочет подсидеть лично тебя, это время такое – все проекты сворачивают, финансирование сокращают. Тебе надо отдохнуть и отвлечься! Наша фирма забронировала домик на южном побережье Испании, мы можем поехать прямо сейчас, пока там не слишком жарко, пока лето не началось. Билеты за счет фирмы. Меня отпускают.
– Ее отпускают! О моих планах ты подумала? У меня могут быть свои планы! Может, я хотел в деревне пожить, рыбу половить! – тотчас опомнился: нельзя желать. – Нет, ничего не хотел! Я не просил ничего! Ни деревни, ни Испании! – Поздно, проклятый платок уже уменьшился, Данилыч бедром почувствовал его сокращение.
– Вот и славно, – отозвалась жена. – И в деревне неплохо. Поедем на Вуоксу, у нас там база отдыха, есть домики, есть гостиница с прекрасными номерами… Тебе что больше нравится?
Жена не только обрела самостоятельность, она стремительно отдалялась, «мы», «нас» – означало не семью, не Данилыча, но фирму, а может быть, кого-то конкретного в этой фирме. С этим следовало кончать, немедля. Данилыч почти придумал как, бродя по улочкам синей, желтой и зеленой Испании. Несмотря на жару, запахи пряностей и цветущих незнакомых деревьев, пятнающие воздух, петербургская хандра не отпускала его. В Петербурге дожди и прохладно, в Петербурге нет улочек, нет уличек, а только улицы, проспекты, бульвары и набережные. Самые короткие или узкие – все равно улицы, разве произнесешь – улочка Репина, уличка Александра Блока? Даже переулки его родного Васильевского острова не петляют, как ожидаешь, а вонзаются друг в друга под строгим прямым углом: Волховский в Тучков, Биржевой в Волховский, являя неожиданную перспективу, подобно проспектам, распахивая на Неву зев или выныривая из-под бесконечного фасада желтых зданий.
Улочки южного городка пугали Данилыча: полные заморской ленивой неги, слишком яркие, слишком укрытые цветами и деревьями, со слишком пестрыми тенями под ногами, они усыпляли бдительность, шептали, что мир практически совершенен, и обещали все. Безлюдные сувенирные лавочки с полосатыми маркизами напевали о безопасности, и это было ложью.
В опрятном белом домике, стоявшем прямо у самого синего, отчаянно соленого моря, с неизменным навязчивым пронзительно-желтым усатым мотыльком, нагло обосновавшимся на потолке прямо над кроватью, во время сиесты черт приснился Данилычу второй раз. Облик черта претерпел изменения: глаза и усы потемнели, усы и подлиннее стали, загнулись книзу, рыло стало у2же, не круглое, а продолговатое, твидовый пиджак сменился легким льняным (в точности как у Данилыча).
– Под кого это ты косишь? – можно было не спрашивать стервеца, на Данилыча еще не слишком похож, то есть не совсем одно лицо, а вот на того польского дворянина со старинной гравюры XVIII или XVI века – определенно.
– А уж я-то как рад тебя видеть! – черт шутил, как герой женского детектива, лежащего у жены на тумбочке. – Что, не нравлюсь? – засмеялся радостно, с повизгиванием. – Ладно, ладно, сам знаю, рановато примерился.
Черт встряхнулся, как собака, от кончиков острых выступающих ушей до ступней, и принял прежний «ватсоновский» облик, вплоть до пестрого пиджака. Данилыч принюхался: серой не пахло, по-прежнему – цветами.
– Жарко тут в твиде-то, – пожаловался. Ага, рассочувствовались ему тут.
– В аду у тебя не жарко, что ли?
– Экие у тебя, душа моя, доморощенные представления! О! Бонмо отпустил: «душа моя»! Моя ведь душа-то – твоя! Запомнить надо, ввернуть при случае в другом разговоре, – черт перебарщивал с простоватостью, ему явно изменил вкус.
– Ну что, доволен? Все, что ты просил, вроде бы выполнил. Ремонт-квартира – раз, два, – черт загнул два коричневых загорелых пальца с длинными ногтями. Пальцы не сочетались с обликом английского джентльмена, и вкус, и стиль нынче чертом игнорировались.
– Машина – три, теща – четыре, приличный отпуск – пять, так, любовницу ты после попросил – это шесть, – на руке у черта оказалось уже шесть пальцев, смотрелись они гармонично. – Убрать с глаз долой друга Аркадия, а тебя сделать начальником – это мы оптом посчитаем, это семь, – черт загнул палец на другой руке, видимо, больше шести у него на одной не росло. – Хорошая работа кишечника – это восемь…
– Ты лжешь! – зашелся Данилыч. – Про кишечник я не просил! – и тотчас его прожгла невыносимая колика, завилась кольцом внутри.
– Вот видишь, – укорил черт, сжимая руку в кулак. – Не лгу, предвижу. Хоть и положено мне лукавить, а правила соблюдаю.
– Черт с тобой! – прошептал Данилыч, и боль тотчас отступила. – Но меня же не то что понизили против прежней должности, вовсе с работы уволили!
– Позволь, – ухмыляется, гад! – ты же сделался каким-никаким начальником, мог расти дальше. Сам не справился! Не тянешь ты, цыпленочек мой недожаренный! Тут уж с меня взятки гладки. Надо было желать удачи конкретному проекту, намекал ведь! Не могу за тебя все время думать, и так про кишечник, можно сказать, даром… – Черт капризно дрыгнул ногой, ступня у него была маленькая и кривая, ботинок лаковый, немодный.
Чуть не вырвалось у Данилыча: «Ничего не хочу больше!» – удержался. Неизвестно, чем отзовется такое желание. Сколько ему осталось? Столько, сколько желаний-пальцев? А сколько у черта растет пальцев? Десять или двенадцать? Раз на одной руке шесть, всего, значит, двенадцать? – впился взглядом в левую руку черта: два пальца торчали наружу из кулака, образуя V, виктори, извилистый тонкий большой палец прикрывал остальные, не разглядишь, сколько их.
– Какое удовольствие беседовать с сообразительным человеком! Считай, считай! Авось не ошибешься! Ничего не хочу – это ты правильно не стал загадывать, с отрицательными желаниями у нас иная игра пойдет, без взяток! О! Опять бонмо! Это я на твое увольнение намекаю – за взятки уволили, думаешь? И ты как – поверил? Ладно, Калистратушка свет Сергеевич, ухожу: сиеста коротка, это тебе не ваши зимние ночи. Свидимся!
Есть ли на свете человек, способный наслаждаться безнадежно соленым морем, песчаным пляжем, насквозь прожаренным душистым воздухом и лепешками после томительно подробного дневного сна, отмеченного чертом; да хоть просто наслаждаться, так, ничем, бытием, пустотой – может, и есть. Но это должен быть особый свет, счастливый край, скорей всего край света, где чертей не боятся даже дети. Потому что, если ребенком чего-то испугался, тот страх – он никуда не денется, не рассосется, он замрет и после догонит; некстати. Данилыч не верил в Бога, но чертей в детстве боялся. А еще темноты и того, что одноклассники будут смеяться над его ботинками с ушками, ужасные были ботинки. А драться-то он с насмешниками не мог… Да, еще драться боялся. Тот детский отчаянный страх не приуготовил свое явление, память колыхнулась и вытолкнула его, как навязчивый запах молочной манной каши с маслом. Ну, здравствуй! – строго взглянул страх. – Как давно мы не были вместе!
Данилыч схватил лежащий на тумбочке детектив в бумажной обложке, встал на постели и с размаху прихлопнул желтого мотылька с волосатым брюшком; на потолке расплылось безобразное пятно. Он потер пятно пальцами, получилось хуже. Вскользь подумал, куда это укостыляла жена по самой по жаре, и тут страх врезал уже серьезно, по почкам. Спуститься с кровати не получилось, страх не пустил. Данилыч, задыхаясь, нашарил на тумбочке стакан, помочился в него, часть пролилась на тощий коврик. Только через пару часов, когда пятно на коврике высохло, посветлело, нашел в себе силы встать, выплеснуть мутную жидкость за окно и рухнул на неубранную постель – обратно. Алла появилась, когда начало темнеть, он не спросил, она не объяснила, где была.