Лена и ее любовь - Юдит Куккарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Так-то, Людвиг».
«Это болезнь», — вот что он ответил.
Беата, что приятно, ехала быстро. От маленьких ее рук на руле при каждом движении исходил запах мыла, достигая Лены. Устроилась поглубже на сиденье.
— Спать, — сказала Беата. — Спать, устала я, спать.
И вдруг она поняла, о чем ей напомнил пейзаж. В том спектакле она играла два раза, позапрошлым февралем, где-то за городом в бывшем трамвайном депо. «В одиночестве хлопковых полей». Текст написан автором для двух актеров-мужчин. Но режиссер любил женщин, поэтому в его постановке были заняты семь актрис и одна балерина. Автору это нисколько не мешало, так как он к тому времени помер. ВИЧ-инфекция, как у Георга, который умер в период репетиций и ночью накануне своей смерти заставил в больнице молоденькую медсестричку заплести ему в последний путь двадцать тонких косичек. В одиночестве хлопковых полей. Вороны каркали в записи, заполняя холодным горем пространство совершенно пустой сцены, если не считать черного рояля, на котором никто не играет. За который одна из женщин только садится. Балерина. Прибыла из Далласа, напрокат из оперы, далеко не молодая. По-немецки почти не говорила. Но все любили ее за тонкое, узкое личико и за самый обычный американский голос. Колени и спина у нее были не в порядке, и она с удовольствием показывала после душа растяжки из-за беременности, чтобы только сообщить о намерении родить ребенка в тридцать восемь. А зрители не ходили.
— Fifteen spectators, — сказали однажды вечером за кулисами балерине, когда она направлялась к своему роялю.
— What? Fifteen potatoes? — громко переспросила та и расхохоталась[16]. Этот типичный счастливый хохот для Лены символизировал Америку, пока она там не побывала. Потом вороны в записи объявили следующий выход. Свет софитов достигал первого ряда. В тот вечер там сидел он. Один из пятнадцати зрителей. Твердый стоячий воротничок выдавал священника. Она видела, как синие глаза посматривают на балерину. Вернулась вечером домой, совершенно одна, и снег в водосточном желобе грязный.
Беата ведет машину.
Они давно уже едут через Кройцберг, вдоль линии берлинского метро, где оно выходит наверх. Через один перекресток отсюда находится супермаркет, несколько лет назад ограбленный и подожженный, но позже опять открытый.
— Налево, — подсказывает она Беате, и у Герлицкого вокзала большим пальцем тычет в бетонные коробочки здешней застройки. Живешь тут, и машины ездят чуть ли не под кроватью. Маленькие кухонные оконца почти все уже загорелись. На этой улице в свою первую берлинскую зиму она каждый вечер покупала кебабы, чтобы не готовить. Тогда ей было чуть за двадцать, примерно как Адриану сегодня. Адриану, с которым она не пошла в Бжезинку ради студенческой комнатенки, но которому зажгла свет в доме напротив вокзала в О.
Это здесь. Здесь он жил. Лет десяти или около того. Вот, представь себе.
Кто?
Юлиус.
Кто такой Юлиус?
Юлиус — это Дальман.
Ничего она ему не рассказывала о Дальмане, никогда не упоминала Людвига. Скоро ей выходить у «Марктхалле». Увидит Людвига и ничего не расскажет ему об Адриане. А о Мартине она спросит? Спросит.
Ей страшно.
Страх появился раньше всякой Мартины. В тот день, когда она поняла, как ей страшно, листья на деревьях еще зеленели, но свет уже казался осенним. Вскоре листочек полетит за листочком, и послышится шорох дождевых капель. Лена и Людвиг сели на скамейку у автобусной остановки, никуда не собираясь ехать, а просто так, закурили. Светило солнце. Вели беседу. А беседа под солнцем всегда приятней беседы без солнца. Середина октября, и она счастлива. Он взял ее за руку, и окружающие впервые смогли принять их за влюбленную пару. Пожатие его руки ощущалось, даже когда они встали. С виду никогда еще они не были так близки. Потом автобус заехал колесами на бортик тротуара, едва их не задевая. Одинокая тучка взмыла вверх и закрыла солнце, и долго, долго там, в вышине, блуждала. У одной тетеньки лопнул пакет, и красное вино с молоком соединились прямо на тротуаре. И не будь всего этого, не было бы и страха между ними — или только в ее душе?
Что такое, Лена?
Холодно здесь. Или мне холодно? — сказала она.
Страх ли это потерять любовь, ту любовь, что тогда казалась ей великой? Страх ли это отказаться от той жизни, в какой она и рада бы порой отказаться от власти над самой жизнью. Отказаться от жизни стремительной, рискованной неукротимой, в какой хаотичность она рада бы принять за безмерность. За то, что изумительно ей подходило, порождая опасность и опаску. И снова: не для того ее любовь начиналась в огромном пустом доме, чтобы закончиться в совместной трехкомнатной квартире.
«Все так живут, — сказал по этому поводу Людвиг. — Это совершенно нормально».
Чего она в тот день больше боялась? Скуки ли, другой ли женщины? День был ясный, ветреный, и она думала, мол, вот бы никогда не потерять Людвига. Лучше пусть сама станет для него потерей. Не было никаких поводов, чтобы так думать, но была причина. Она, Лена.
Беата едет через Кройцберг.
Улица, мощенная булыжником. Перед ними медленный мусоровоз, а за ними постепенно скапливается очередь. Ищет жевательную резинку, ведь до встречи с ним не удастся почистить зубы.
Где ты был? — спросит она.
А что такое?
К телефону не подходил!
Вчера, что ли?
Вчера, и вообще довольно часто в последнее время.
Дорожная сумка, открытая, стоит на барном табурете рядом. Сверху видно розовое полотенце с буквой «М», которого она не знает.
Беата включает радио.
Отзвучали польские шлягеры. «It’s a part of the game»[17], — поет женщина, судя по голосу, блондинка. Чем дальше они от метро, тем меньше людей на тротуарах. Фонари еще горят. Они почти у «Марктхалле». Об этом ей вдруг напоминает мелодия, звучащая по радио. Эту мелодию она слышала в Калифорнии. Или еще раньше, и такой воображала Калифорнию до того, как там побывала? Никак не вспомнить, но все равно хорошо. Так хорошо, как в прошлом году, когда она туда отправилась. Да, она отлично помнит. Последний раз в отпуске, еще из театра, она ездила по Калифорнии. Мотель, пул, пустыня, джоггинг. Поехать, подивиться, позабыть.
А теперь?
На этом пути в Берлин все время глаза закрывались. Как и теперь закрылись. Пейзажи слились воедино. Осталось ощущение движенья, приведшего в конце на другую дорогу. Небо над дорогой голубое. А машина уже не «вольво», а обгорелый «тандеберд», сиденья коричневой кожи обуглены дочерна, а верх открыт, и в дождь тоже, ведь с тех пор, как машина горела, нет у нее никакого верха. Калифорния, и через открытую крышу чужой дорожный ветер развевает волосы. Вот она, Америка. Вот он, ее кабриолет. Она едет. Сначала хайвей, четыре полосы, но спокойно. Потом сворачивает в сторону пустыни на твердую узкую дорогу, где почти никого, кроме нее самой. Наедине с горизонтом. Бензоколонки, куда она заезжает, всегда попросту закрыты, а у скопища мертвых домишек, этих пятнышек посреди валунов и песчаных просторов, белье на веревке машет пустой дороге. Стиркой там, видно, занимаются призраки, — так она думает и едет дальше. А дальше — ничего, и ничего, неизменно.
Потом табличка: «Cold Creek». Под ней стрелка указывает на решетку. Если посмотреть в ту сторону, то на расстоянии полумили виднеется тюрьма, притиснутая к земле небом, стократным голубым эхом. «Cold Creek», «Холодный залив», тюрьма с поэтичным названием. Сбежавший оттуда слишком долго и слишком хорошо виден на плоскости пустыни, и до Лас-Вегаса ему не добраться. А она едет в Лас-Вегас. Там у нее назначена встреча с Людвигом.
Нет. Встреча не назначена. Старая договоренность утратила силу. Останавливается, выходит из машины и бредет недолго по стыку серой дороги со степью с таким ощущением, будто она последний гость в этом жарком мире.
В нескольких шагах от машины валяется камень.
Всего лишь камень, но очень индивидуален. Спереди округлый, а сзади плоский. Лена открывает водительскую дверь и кладет его на педаль газа. Откидывает пряди волос с лица, будто именно в волосах все дело. Садится, поворачивает ключ зажигания, снимает с тормоза ногу и ставит на сиденье. Машина сама трогается, подпрыгнув, с места, а она ноги подтянула, руки на руле, подбородок уткнула в колени и вывела обгорелый «тандерберд» с открытым верхом на середину дороги. Вес камня выжимает скорость. «Камень ты мой», — думает она нежно. Врубает музыку и забирается на спинку, одна нога на драном кожаном сиденье, другая на руле. Дорога прямой стрелой. Странная суть любого события состоит в том, что оно могло бы случиться и по-иному. «This is a story of speed»[18], — доносится из приемника. Громче, музыка, пока не сравняешься со скоростью езды. Никто не обгоняет. Никто не попадается навстречу. Но она уже готова. Впервые в жизни готова к безошибочным действиям. На обочине расселся пес. Когда приближается машина, пес встает и, свесив язык, выходит на середину дороги. А когда машина его переезжает, Лена совершенно спокойна, будто просто сделала фотографию. Ах, отчего столь поздно узнал тебя, так, кажется, у Августина? В заднем зеркале она видит, что пес вовсе и не пес, а попрошайка-койот.