Допуск на магистраль - Эльза Бадьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он понимал, о чем хочет спросить Антон, он часто читал в глазах собеседников этот вопрос, но до сих пор никто не посмел задать его.
— Почему же тогда ты... здесь?
— Наша семья — четверо, — Геннадий говорил спокойно, не повышая голоса, но это напускное спокойствие трудно ему давалось. — Двое — там. Этого мало?
— Не надо арифметики, — покачал головой Антон. — Я не об этом. Война — не женское дело. Не для сестер, если у них есть братья. Не для младших сестер, — повторил он, уже не сумев сдержать раздражения.
— У меня бронь, — стараясь держать себя в руках, сказал Геннадий.
— В консерватории — сплошь девчонки, — не мог остановиться Антон. — На нашем курсе кроме меня — один парень. Со зрением — минус восемь.
— У меня бронь, — вскочил с чемодана Геннадий. — Я ее не просил! Это не мной решалось.
Он хотел пройти по комнате, шагнул и сразу уперся в стену. Повернул обратно. Снова сел.
— На всех курсах — не больше десяти парней, — не спускал с него глаз Антон. — Почти все — очкарики. А было, говорят, больше, чем девчонок. Что же, тебе одному бронь дали?
— Не мне одному, — у Геннадия от волнения сдавило горло, и он говорил каким-то шершавым, срывающимся голосом. — Наиболее одаренным.
— Где же они?
Антон поднялся, сдвинул ногой табурет — задребезжали, зазвякали на нем пустые стаканы и тарелки. Достал из кармана шинели «Беломор», спички, закусил губами мундштук папиросы, сел. Вложил в перевязанную руку спичечный коробок, и два пальца, медленно согнувшись, слабо сжали его. Наклонился к руке, осторожно высек огонь.
«А ведь весь вечер не курил», — заметил Геннадий.
Антон дернул шнурок, свисавший по стене над кроватью, и с треском открылась круглая, как пустая консервная банка, крышка отдушины. Папиросный дым вытянулся, как-то причудливо перекрутился и, светлея, истаивая, потек вверх, к отверстию.
Геннадий посмотрел на часы.
Они помолчали, не зная, о чем теперь говорить. Возвращаться к прежней, трудной теме не хотелось обоим. Сказано было достаточно.
— У тебя нет учебника по сольфеджио? — нашелся наконец Антон.
— Конечно есть! — обрадованно ухватился Геннадий за спасительную нейтральную тему. — У меня даже тетради с первого курса есть. Я завтра занесу. И по живописи кое-что захвачу. Отец немного в студии занимался.
— Спасибо, — сказал Антон. — Заходи. Вместе на генеральную пойдем. Я в здешнем оперном ни разу не был, Говорят, тут Козловский начинал?
— И Лемешев.
— Ого!.. А отец у тебя кто? — поколебавшись, спросил Антон.
— Инженер-строитель, — снова насторожился Геннадий. — Сейчас майор.
— Будет ему работы после войны, — не глядя на Геннадия, покачал головой Антон. Помолчал, задумавшись. — И теперь хватает...
— Писем давно нет, — отозвался Геннадий. — Мать места себе не находит.
Он проговорил это печально и просто и как-то сразу обмяк. Доверительно, ожидающе посмотрел на Антона.
— Бывает, — как о чем-то обыденном сказал Антон. — Бывает, полгода ничего нет, а потом целую пачку принесут.
Они еще немного посидели, и Геннадий поднялся, Антон вышел в коридор проводить его. Рядом, в соседних комнатах, еще не спали: за неплотно пригнанными дверьми рассыпался смех, доносились беззаботные разговоры девчат. Геннадий замедлил шаг, тоненького Люсиного голоска слышно не было.
В «семейной» половине коридора стояла тишина. Все примусы с ящиков были убраны, но не от страха перед пожарной инспекцией, а из боязни воровства. Домой Геннадий шел медленно, раздумывая о состоявшемся знакомстве и все время беспокойно и остро помня о Люсиной записке.
До сих пор в отношениях с людьми — знакомыми, соседями, соучениками, товарищами — у него все было просто. Одним он симпатизировал, другим — нет. Одних уважал, других игнорировал. К третьим был равнодушен. Каждый человек вызывал в нем какое-то одно чувство, и оно определяло отношение. Еще раньше, в школе, все люди вообще делились в его представлении на два «сорта»: хорошие и плохие. Геннадий без особых раздумий выносил свою оценку человеку, соответственно ей вел себя с ним и, кроме одного, казавшегося ему главенствующим, качества уже не принимал никаких «сопутствующих». Он их просто отбрасывал, они его не интересовали и не могли изменить сразу сложившееся у него суждение о человеке.
Антон вызывал у него противоречивые чувства. Он не был — по его меркам — ни плохим, ни хорошим. Он был другим. И отношение к нему не определилось у Геннадия сразу, оно складывалось постепенно и казалось каким-то новым, тоже «другим», незнакомым Геннадию прежде. Определенным пока было одно: этот человек интересовал его.
Почему-то Геннадий не чувствовал здесь собственного превосходства — такого прочного и привычного в отношениях с товарищами, — и это тоже было новым, и раздражало, и удивляло, и слегка беспокоило.
Наутро, шагая этой же дорогой в общежитие с увесистой пачкой книг под мышкой, он думал все о том же: почему, чем интересует и чем подавляет его Антон?
Профессиональные качества он тут же сбрасывал со счета: голос хороший, но на сцене Антону не быть. Разве что солистом на радио. В этом, значит, не соперник. Записка от Люси?.. Он все еще думал о ней. Успокаивал себя, находил объяснение: все консерваторские девчонки ходят в госпиталь помогать сестрам, читать раненым книги, писать письма... И Люся — тоже. И, конечно же, рябиновые ветки и записка не больше чем проявление сочувствия, естественное для сестры милосердия.
Он уже подходил к общежитию. Книги оттянули руку, он остановился, переложил их. Заметил на обложке одной летящий стремительный росчерк отца: так была помечена вся его библиотека. И тотчас же вспомнил во всех подробностях вчерашний разговор об отце, недобрый прямой вопрос Антона: «Почему же тогда ты... здесь?» И вспомнил парней, с которыми вместе сдавал вступительные экзамены, с которыми учился в первый — радостный, шумный — год студенчества... В битком набитом молодежью зале консерватории по старой традиции первокурсники всегда оставались без мест и все учебные концерты слушали, стоя в проходе, возле двери. Оттуда хорошо виден был весь зал, и Геннадий, припомнив это, удивился: на самом деле, до чего же много было парней! Куда больше, чем девчонок. И представил этот же зал сейчас. В обычные дни он превращается в аудиторию, потому что классов не хватает — весь первый этаж отдан эвакуированному музучилищу. И только в торжественных случаях да во время публичных экзаменов возвращается ему былое назначение. И тогда зал заполняют девчонки. Одни девчонки! И не то чтобы «заполняют». Всегда остаются свободные места, и никто не стоит около двери в проходе.
«Почему же тогда ты здесь?»... И Геннадий впервые почувствовал неловкость от того, что вот он — здоровый, благополучный, удачливый — идет себе спокойно, по спокойной утренней улице, идет в хорошо сшитом костюме, в новом — нараспашку — пальто и беспечно, игриво улыбается встречным девчонкам. А девчонки оглядываются и смотрят ему вслед. Смотрят или восторженно или растерянно. Почему растерянно?..
Раньше он считал: ну, теряются при виде симпатичного парня. Вполне понятно. А сегодня подумал: «Неужели и они... как Антон Смолин?» И сразу все девчонки стали чем-то походить на сестру Зойку. И Зойка вспомнилась — заплаканная, испуганная и... гордая. Даже надменная. Он пошел проводить ее, но на полдороге, угадав издали знакомого парня, в окружении родни спешившего на тот же, что и они, сборный пункт, торопливо простился, путано объяснил, что срочно должен сбегать в консерваторию и мигом вернется, и Зойку еще увидит, проводит к эшелону. Убежал, оставив сестру с подружками и убитой расставанием матерью. И не вернулся. Просидел в консерваторской библиотеке над какой-то ненужной книгой...
Потом он долго ходил по улицам и вернулся домой ночью, но все равно — раньше матери. Она пришла под утро, уставшая и тихая. Не сняв пальто, прошла в комнату, села к столу напротив Геннадия, подняла на него словно бы остановившиеся глаза.
— Я не нашел вас, — соврал он.
— Я так и думала — эшелон ушел с Сортировки.
Тогда Геннадию показалось: она поверила. Сейчас он не сомневался: мать знала, что он соврал.
И отдаленно, неясно возникла в нем не то жалость, не то зависть к Зойке. Потом все это подавила невесть откуда взявшаяся виноватость перед нею. И тогда захлестнул стыд. Осознанный, жгучий стыд перед сестрой, перед матерью, перед Люсей. Перед фронтовиком Антоном. Перед встречными, глазеющими на него девчонками. А что если все они думают, будто он — трус? Мысли, что он и на самом деле трус, Геннадий не допускал.
Он уже шел по коридору общежития и жалел, что не повернул обратно еще там, на улице. Ему казалось, что любой, кого он встретит, прочтет на его лице боязнь, беспокойство и непременно догадается, о чем он сейчас думал. А догадавшись, действительно сочтет его трусом.