Допуск на магистраль - Эльза Бадьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Ванда резко, стремительно прошла за кулису, рванула оттуда, из темноты, стул, со стуком поставила его возле стола.
— Времени у нас мало. Начнем, — Ванда жестом пригласила оставшихся к столу на сцене.
Все тоже кинулись за кулису, с треском, шумом стали выдирать оттуда сваленные друг на друга стулья. Геннадий медлил, ожидая, когда наконец встанет Люся, но она по-прежнему сидела, неуважительно отвернувшись от всех, будто кроме Антона Смолина здесь никого и не было.
Ванда зло, понукающе глянула на Геннадия, и он, подчиняясь ей, невольно поднялся, тоже занял свое место за столом.
— Зотова! — крикнула Ванда и стукнула пробкой по графину. — Ждем!
Люся нехотя повернулась, а Антон взбежал на сцену и, хотя рядом с Геннадием и Вандой стояли свободные стулья, принес и поставил к столу еще один. Позвал Люсю глазами, а сам, уже не так бойко, с усилием переступая раненой ногой, вернулся на свое место. И остался в большом пустом зале один.
Геннадий уловил, как оба они что-то еще сказали друг другу взглядами, и это определило его отношение к делу, которое еще не было известно, и восстановило против Антона, независимо от того, был он виноват или прав.
— Студент Смолин выдает себя за комсомольца, — сказала Ванда и потерла друг о друга взмокшие от волнения ладони. — Фактически он комсомольцем не является. У него нет билета, удостоверяющего принадлежность к Коммунистическому Союзу Молодежи. Он просто утерял его и не желает в этом признаться.
Зотова незаконно принимала у него взносы и за это ответит.
Сидящие за столом молчали. Ни на кого не глядя, Ванда послушала тишину и спросила:
— Какие будут мнения?
Члены комитета и комсорги завозились, зашумели. Кто-то сказал: «Ерунда какая-то. Недоразумение»... Кто-то попросил: «Объясните подробнее». Люся вскочила, сжала маленькие пальцы в крепкие кулачки, подалась к Ванде.
— Да ты скажи им, как было. Ведь знаешь!
— Помолчи! — прикрикнула Ванда. — О тебе тоже разговор будет. Корнев, ты хочешь сказать?
— Если студент Смолин не комсомолец, — очень четко и холодно выговорил Геннадий, — так зачем мы здесь тратим время?
Антон сидел спокойно, слегка откинувшись на спинку стула, и с некоторым интересом, приправленным легкой иронией, смотрел на сцену. Смотрел так, словно там шло неловкое самодеятельное представление, заслуживающее снисхождения зрителей.
— У меня был разговор со студентом Смолиным, — продолжала Ванда. — Он в грубой форме заявил, что билет кому-то отдал там... на фронте, что писал в часть из госпиталя, но ответа не получил. А между тем, — она повысила голос, — проверить ничего невозможно. Да, кстати, — вспомнила она, — почему вы опоздали, Смолин и Зотова?
— Были в райкоме! — с вызовом сказала Люся.
Ванда оставила это без внимания.
— Мы знаем много примеров, — возбуждаясь от своих слов, говорила и говорила она. — Много примеров достойного обращения фронтовиков с документом, выданным в торжественный момент посвящения их в комсомольцы! Мы знаем...
Единственный, кроме Геннадия, член комитета — парень Андрей Михеев в сильных, толстых, как увеличительные стекла, очках со сломанной, скрепленной проволокой дужкой, внимательно посмотрел на Ванду и сказал, не вставая:
— По твоему разумению, если солдат ранен, значит, и комсомольский билет кровью залит. Экспонат для будущих военных музеев. Только так?
Она почувствовала в парне врага и тотчас оборвала его:
— Вы хотите что-то сказать? Конкретнее...
— А Смолин — разведчик, — словно не заметив ее раздражения, не слыша подчеркнуто-официальной фразы, повысил голос Михеев. — А у разведчиков закон: идешь на задание — сдай документы. Все. Даже, кажется, медальона иметь при себе не положено... А хранят, думаешь, где? В несгораемых шкафах?
Михеев вдруг резко встал, уперся ладонями о край стола, уничтожающе посмотрел на Ванду через очки сильно увеличенными глазами.
— Я нахожу заявление секретаря комитета комсомола недостойным и непорядочным. И в обсуждении его принимать участие не собираюсь.
По лицу Ванды медленно расплылись лихорадочные красные пятна, руки беспомощно заметались над столом. Однако она уже поняла, что зарвалась. И потому постаралась сдержаться. Сказала почти ровно:
— В таком случае вы можете быть свободны, Михеев.
Но он не ушел. А только не торопясь поднялся из-за стола, убрал в потертый кирзовый планшет карандаш и исчерканный, изрисованный листок серой оберточной бумаги, спрыгнул со сцены и неожиданно для всех сел рядом с Антоном — просто, непринужденно, без малейшей демонстрации и все-таки достаточно значительно для того, чтобы жест этот был истолкован единственно правильно: Михеев доверял Смолину и решительно принимал его сторону.
Ванда снова совладала с собой, и только красные пятна потекли от подбородка по шее, и Геннадий вдруг глупо хмыкнул, вспомнив дурацкую фразу: «...у меня вся тела такая».
Она что-то опять говорила, но он уже не мог сосредоточиться, боролся с душившим его нервным смехом. И только когда за столом опять началось движение и он увидел, как резко вскочила Люся, услышал дрожащий, всхлипывающий ее голос, смех отошел. Но понять, что же произошло, он не успел: Люся метнулась со своего места в зал и, уткнувшись в плечо Михеева, расплакалась.
Тогда поднялся не проронивший до сих пор ни слова Антон Смолин и так же молча вышел из зала.
Члены комитета, оставшиеся за столом, облегченно задвигались, считая злополучное заседание законченным. Однако Ванда призвала их к порядку и как ни в чем не бывало повторила традиционный вопрос:
— Кто хочет высказаться?
Люся продолжала рыдать на плече Михеева, тот неловко ее успокаивал. Комитетчики молчали. Ванда ждала. Появившееся в начале заседания раздражение против Антона захлестнуло Геннадия. И раздражение это не имело ничего общего с предметом обсуждения; просто Геннадий не мог больше противиться самому себе.
— Я считаю, мы должны осудить студента Смолина, — сказал он. — И запретить ему участвовать в жизни комсомольской организации.
Он покосился на Люсю, понял, что с каждым словом теряет ее расположение, ее доверие, но остановиться уже не мог.
— ...Потому что все его объяснения действительно невозможно проверить. Деньги, которые принимала у него Зотова, вернуть.
Он хотел сказать еще и о том, что некоторые видят в Смолине только фронтовика, чуть ли не героя и потворствуют его спекуляции на ранении. Иначе чем объяснить, что его без документов об образовании и без всякой музыкальной подготовки приняли в государственную консерваторию?..
Но он этого не сказал: не хотел еще раз напоминать комитетчикам, что обсуждаемый ими Смолин — действительно фронтовик.
— Надо обсудить на общем собрании! — предложил кто-то.
— Завтра же!.. — крикнула Люся. — И я все расскажу комсомольцам.
— Нет! — отрезала Ванда. — Мы завтра едем на трудовой фронт. И ты отвечаешь за свой курс...
Обычно Геннадий не ездил на уборочную. Он договаривался со старшекурсниками, сколачивал небольшую концертную бригаду и, заручившись поддержкой филармонии, утвердив там репертуар и маршрут, отправлялся в турне куда-нибудь не слишком далеко от города. Концерты были вполне профессиональны, неизменно имели успех, и артисты, возвращаясь, привозили восторженные отзывы зрителей, официальные благодарности и немалые для студентов деньги. Консерваторское начальство, круто расправлявшееся с организаторами тайных халтурных бригад, к Геннадию благоволило и вписывало эту его работу во всякие справки и отчеты, а благодарности и отзывы аккуратно подшивались в канцелярские папки.
И в этот раз он мог бы зайти в директорский кабинет, вежливо извиниться перед Валентином Фомичом за то, что «оторвал от работы», выслушать добродушное: «Ничего, ничего! Проходите. Что там у вас?», изложить план очередной поездки и обезоруживающе спросить: «Как вы на это смотрите?» А потом, получив согласие, собрать надежных ребят, оговорить программу и утвердить ее в «соответствующих инстанциях».
Но что-то произошло тогда, на заседании комитета. Чем-то поставил он себя в положение человека, обязанного теперь — или хотя бы пока — поступать по законам коллектива. И дело было даже не в его выступлении. Он никогда не слыл молчуном, и в консерватории привыкли к его категоричным суждениям. Но всегда выходило так, что суждения эти были сами по себе, касались лишь тех, о ком и для кого он говорил, и не имели никакого отношения к самому Геннадию. Потому что не только он был убежден в праве на исключительность своего положения, но и все вокруг принимали это как должное. И только столкновение с Антоном поколебало в Геннадии привычное, прочное ощущение избранности. А то, что он, не разобравшись, не пытаясь вникнуть в существо дела, осудил Смолина, вдруг поставило под угрозу его собственное спокойствие и душевное благополучие.