Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так же описывает своё состояние и Сачкова, посаженная в 19 лет. Она попала в сельхозколонию, где, впрочем, всегда сытней и потому легче. «С песней я бегала от жатки к жатке, училась вязать снопы». Если нет другой молодости, кроме лагерной, – значит, надо веселиться здесь, а где же? Потом её привезли в тундру под Норильск, так и он ей «показался каким-то сказочным городом, приснившимся в детстве». Отбыв срок, она осталась там вольнонаёмной. «Помню, я шла в пургу, и у меня появилось какое-то задорное настроение, я шла, размахивая руками, борясь с пургой, пела “легко на сердце от песни весёлой”, глядела на переливающиеся занавеси Северного сияния, бросалась на снег и смотрела в высоту. Хотелось запеть, чтоб услышал Норильск: что не меня пять лет победили, а я их, что кончились эти проволоки, нары и конвой.
Хотелось любить! Хотелось что-нибудь сделать для людей, чтобы больше не было зла на земле».
Ну да это многим хотелось.
Освободить нас ото зла Сачковой всё-таки не удалось: лагеря стоят. Но самой ей повезло: ведь не пяти лет, а пяти недель довольно, чтоб уничтожить и женщину и человека.
Вот эти два случая у меня только и стоят против тысяч безрадостных или безсовестных.
А конечно, где ж, как не в лагере, пережить тебе первую любовь, если посадили тебя (по политической статье!) пятнадцати лет, восьмиклассницей, как Нину Перегуд? Как не полюбить джазиста-красавца Василия Козьмина, которым ещё недавно на воле весь город восхищался, и в ореоле славы он казался тебе недоступен? И Нина пишет стих «Ветка белой сирени», а он кладёт на музыку и поёт ей через зону (их уже разделили, он снова недоступен).
Девочки из кривощёковского барака тоже носили цветочки, вколотые в волоса, – признак, что – в лагерном браке, но может быть – и в любви?
Законодательство внешнее (вне ГУЛАГа) как будто способствовало лагерной любви. Всесоюзный Указ от 8.7.1944 об укреплении брачных уз сопровождался негласным Постановлением СНК и инструкцией НКЮ от 27.11.1944, где говорилось, что суд обязан по первому желанию вольного советского человека безпрекословно расторгать его с половиной, оказавшейся в заключении (или в сумасшедшем доме), и поощрить даже тем, что освободить от платы сумм при выдаче разводного свидетельства. (И никто при этом законодательно не обязывался сообщать той, другой, половине о произошедшем разводе!) Тем самым гражданки и граждане призывались поскорее бросать в беде своих заключённых мужей и жён, а заключённые – забывать поглуше о супружестве. Уже не только глупо и несоциалистично, но становилось противозаконно женщине тосковать по отлучённому мужу, если он остался на воле. (У Зои Якушевой, севшей за мужа как ЧС, получилось так: года через три мужа освободили как важного специалиста, и он не поставил непременным условием освобождение жены. Все свои восемь она и оттянула за него…)
Забывать о супружестве, да, но инструкции внутри ГУЛАГа осуждали и любовный разгул как диверсию против производственного плана. Ведь, разбредясь по производству, эти безсовестные женщины, забывшие свой долг перед государством и Архипелагом, готовы были лечь на спину где угодно – на сырой земле, на дровяной щепе, на щебёнке, на шлаке, на железных стружках – а план срывался! а пятилетка топталась на месте! а премии гулаговским начальникам не шли! Кроме того, некоторые из зэчек таили гнусный замысел забеременеть и под эту беременность, пользуясь гуманностью наших законов, урвать несколько месяцев из своего срока, иногда короткого пятилетнего или трёхлетнего, и эти месяцы не работать. Потому инструкции ГУЛАГа требовали: уличённых в сожительстве немедленно разлучать и менее ценного из них отсылать этапом. (Это, конечно, ничуть не напоминало Салтычих, отсылавших девок в дальние деревни.)
Досадчива была вся эта подбушлатная лирика и надзору. Ночами, когда гражданин надзиратель мог бы храпануть в дежурке, он должен был ходить с фонарём и ловить этих голоногих баб в койках мужского барака и мужиков в бараках женских. Не говоря уже о возможных собственных вожделениях (ведь и гражданин надзиратель тоже не каменный), он должен был ещё трудиться отводить виновную в карцер или целую ночь увещевать её, объясняя, чем её поведение дурно, а потом и писать докладные (что при отсутствии высшего образования даже мучительно).
Ограбленные во всём, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь, – в семье, в материнстве, в дружеском окружении, в привычной и, может быть, интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах, а тут давимые страхом, голодом, забытостью и зверством, – к чему ж ещё могли повернуться лагерницы, если не к любви? Благословением Божьим возникала любовь почти уже не плотская, потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и мужчина не всегда в силе, да и лагерный надзор изо всякой заначки (уединения) таскает и сажает в карцер. Но от безплотности, вспоминают теперь женщины, ещё глубже становилась духовность лагерной любви. Именно от безплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами не спали от случайной улыбки, от мимолётного внимания. И так резко выделялся свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!
«Заговор счастья» видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской артистки, и её неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла, что никто никогда не любил её так – ни муж-кинорежиссёр, ни все бывшие поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.
Да ещё этот риск – почти военный, почти смертельный: за одно раскрытое свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности, где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен жертвами, – ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила своего возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок вёл их в карцер, а тот униженно умолял отпустить.) Кто-то шёл содержанками придурков без любви – чтобы спастись, а кто-то шёл на общие и гиб – за любовь.
И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны, даже ставя надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить, обстирать его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным обручальным кольцом. «Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня ему рубашку починить, да картошку сварим», – объясняла одна доктору Зубову. Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как раз и ловит… Так в Унжлаге больничную прачку тётю Полю, рано овдовевшую, потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной уже в конце её лагерного срока. «Как же это, тётя Поля? – ахали врачи. – А мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на общие пошлют». – «Да уж виновата, – сокрушённо кивала старушка. – По-евангельски блудница, а по-лагерному…».
Но и в наказании уличённых любовников, как и во всём строе ГУЛАГа, не было безпристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал безконвойный электромонтёр, в услугах которого были заинтересованы все вольняшки, – главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и распоряжалась: «Создайте условия Мусе Бутенко» – медсестре, из-за которой монтёр и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они наказывались быстро и жестоко.
В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши зэки строили там дорогу в 1947–50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом, прогнал их по степи[127]. Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.
Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлучённые они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счёт своим связям, – не пропущена была ни одна медсестра, и сверх того. Но вот в этом ряду попалась З., и ряд остановился. З. не прервала беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог ехать в свой город. Но он остался вольнонаёмным при лагере, чтобы быть близко к З. и к ребёнку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама сюда. Тогда он спрятался от неё в зону (где жена не могла его достичь), жил там с З., а жене всячески передавал, что он развёлся с ней, чтоб она уезжала.
* * *Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов. Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребёнка. За месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная больница с родильным отделением и где резвые голосёнки кричат, что не хотят быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый ближний лагпункт мамок.