Анатомия рассеянной души. Древо познания - Хосе Ортега-и-Гассет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летаменди был низенький, худощавый, лысый господин, с седыми баками и белой бородой. Своим крючковатым носом и впалыми блестящими глазами он напоминал отчасти ястреба. Видно было, что это человек, который «сам себя создал», как говорят французы. Он всегда носил жилет с глубоким вырезом и цилиндр с прямыми полями, классический головной убор профессоров Сорбонны.
В Сан-Карлосе считалось бесспорной истиной, что Летаменди — гений, один из тех людей-орлов, которые опережают свою эпоху. Все находили его необычайно глубокомысленным, потому что он говорил и писал очень запутанно, полуфилософским, полулитературным языком.
Андрес Уртадо, которому страстно хотелось найти разрешение основных вопросов жизни, начал читать книгу Летаменди с большим увлечением. Применение математики к биологии показалось ему замечательным. Он вообразил, что увидел настоящий путь.
Всякий человек, считающий, что обладает истиной, имеет наклонность к проповедничеству, и потому Андрес однажды вечером отправился в кафе, где собирались Саньюдо и его друзья, чтобы поговорить о доктринах Летаменди и совместно обсудить их.
Саньюдо по обыкновению сидел с несколькими студентами-инженерами. Уртадо подсел к ним и воспользовался первым поводом, чтобы перевести разговор на волнующую его тему, развил формулу Летаменди о жизни и перешел к заключениям, которые профессор выводил из нее. Когда Андрес сказал, что, по учению Летаменди, жизнь есть неопределенная функция между индивидуальной энергией и космосом, каковая функция не может быть ничем иным, кроме сложения, вычитания, умножения или деления, и что, так как она не может быть ни сложением, ни вычитанием, ни делением, то должна быть умножением, один из приятелей Саньюдо рассмеялся.
— Почему вы смеетесь? — с удивлением спросил Андрес.
— Потому что в том, что вы говорите, много софизмов и неверного. Начать с того, что есть и другие математические действия, помимо сложения, вычитания, умножения и деления.
— Какие же?
— Возведение в степень, извлечение корней… Кроме того, если бы даже и существовали только четыре первоначальных математических действия, то нелепо думать, что при столкновении этих двух элементов — жизненной энергии и космоса, по меньшей мере разнородных и сложных, — непременно должно действовать умножение только потому, что не может быть сложения, вычитания и деления. Не говоря уже о том, что нужно доказать, почему не может быть сложения, или вычитания, или деления. А потом надо доказать, почему не может быть двух одновременных действий. Одних слов мало.
— Но к этому приводит рассуждение.
— Нет, нет, извините, — возразил студент. — Например, между этой женщиной и мной могут быть несколько математических действий: сложение, если мы будем оба делать одно и то же дело, помогая друг другу; вычитание, если она будет хотеть одного, а я другого, и один из нас победит другого; умножение, если у нас родится ребенок; и деление, если я изрежу ее на куски, или она меня.
— Это шутка, — сказал Андрес.
— Понятно, шутка! — ответил студент, — шутка в духе вашего профессора, но которая заключает в себе истину, а именно, что между жизненной силой и космосом происходит бесчисленное множество действий, различных и одновременных: сложений, вычитаний, умножений — всего, что угодно, и, кроме того, возможно, что существуют еще другие функции, не имеющие математического выражения.
Андрес Уртадо, отправившийся в кафе с мыслью, что его рассуждения убедят будущих инженеров, был несколько смущен и огорчен своим поражением. Он перечел книгу Летаменди, прилежно прослушал его объяснения, и убедился, что вся эта формула жизни и вытекающие из нее выводы, показавшиеся ему сначала серьезными и глубокими, на самом деле не более, как фокусы, иногда остроумные, иногда пошлые, но всегда лишенные сущности как метафизической, так и реальной. Все эти математические формулы были просто общие места, прикрытые научной внешностью, украшенные риторическими фигурами, а легковерие профессоров и студентов принимало их за пророческие речения.
В сущности, этот почтенный сеньор с баками и орлиным взором, при всем своем артистическом, научном и литературном дилетантизме, художник в часы досуга, скрипач и композитор, и совершеннейший гений во всех областях, был смелым мистификатором, преисполненным напыщенности и легкомыслия, которые столь свойственны жителям побережья Средиземного моря. Единственную его заслугой было обладание некоторыми литературными способностями и ораторским талантом.
Рассуждения Летаменди пробудили в Андресе желание заглянуть в мир философии, и с этой целью он купил в дешевых изданиях сочинения Канта, Фихте[306] и Шопенгауэра. Сначала он прочел Фихте «Науку Познавания» и не мог ничего понять. Он вынес такое впечатление, как будто и переводчик сам не понимал того, что переводил. После того он начал читать «Афоризмы и максимы»; эта книга показалась ему почти легкой, местами наивной, и понравилась ему больше, чем он ожидал. Затем он принялся за «Критику чистого разума». Он увидел, что при некотором напряжении внимания может следить за рассуждениями автора, как за развитием математической теоремы, но усилие это показалось ему чрезмерным для его мозга, и он, отложив Канта, продолжал читать Шопенгауэра, который привлекал его, как остроумный и занимательный советчик.
Некоторые педанты говорили ему, что Шопенгауэр вышел из моды, как будто труд человека необычайного ума можно приравнять к форме шляпы или чему-нибудь в этом роде.
Товарищи, которых удивляли эти искания Андреса Уртадо, говорили ему:
— Разве тебе мало философии Летаменди?
— Это не философия, — отвечал Андрес, — Летаменди человек без глубоких идей, у него в голове только слова и фразы. А вам они кажутся необыкновенными оттого, что вы их не понимаете.
Летом, во время каникул, Андрес прочел в национальной библиотеке несколько философских сочинений французских и итальянских профессоров, и они разочаровали его. Большинство этих книг имело только внушительные заглавия, содержание же представляло нескончаемые рассуждения о методах и классификациях. Уртадо нисколько не интересовал вопрос ни о методах и классификациях, ни о том, наука ли социология, ни о роде тысяченожки, выдуманной учеными: он хотел найти какую-нибудь руководящую идею, истину духовную, и в то же время практическую.
Фельетонная ученость Ломброзо, Ферри, Фулье и Жане[307] производила на него дурное впечатление. Самый латинский ум и его прославленная ясность казались ему чем-то крайне бесцветным, банальным и пресным. За пышными заглавиями крылась лишь полнейшая бездарность и пошлость. Эти сочинения имели не больше отношения к истинной философии, чем снадобья, о которых публикуется на четвертых страницах газет, к настоящей медицине. В каждом французском писателе Андресу рисовался хвастливый господинчик, принимающий развязные позы и говорящий гнусавым голосом; а все итальянцы представлялись ему опереточными баритонами.
Убедившись, что современные и модные книги его не удовлетворяют, он снова обратился к Канту и с большим трудом дочитал до конца «Критику чистого разума». Он уже усваивал несколько лучше то, что читал, и общие линии изучаемых систем запечатлевались в его сознании.
9. ОтстающийВ начале осени, когда возобновились занятия на следующем курсе, младший брат Андреса Луисито заболел лихорадкой. Андрес питал к Луисито исключительно нежную любовь. Он испытывал за него какую-то жгучую тревогу и ему казалось, что даже сами стихии против него.
Больного посетил доктор Арасиль, родственник Хулио, и через несколько дней выяснилось, что у мальчика брюшной тиф. Андрес переживал мучительные часы; с отчаянием читал медицинская книги, описание и лечение тифа, и говорил с врачом о лекарствах, которые можно было бы применить.
Доктор Арасиль на все отвечал отрицательно.
— Это болезнь, против которой нет специфического лечения, — уверял он, — надо купать его, поддерживать питание и ждать, больше ничего.
Андресу было поручено готовить ванну и мерить температуру Луисито. Несколько дней у больного был сильный жар. По утрам, когда температура несколько спадала, он каждую минуту звал Маргариту и Андреса.
За время болезни Андрес с удивлением отметил выносливость и энергию своей сестры; она проводила без сна целые ночи, ухаживая за больным, ей никогда не приходило в голову, что она может заразиться, а если эта мысль и являлась у нее, она не придавала ей значения. С тех нор Андрес проникся большим уважением к Маргарите, любовь к Луисито сблизила их.
На сороковой день лихорадка прекратилась, но мальчик чрезвычайно ослабел и был худ, как скелет.
Из этого первого медицинского опыта Андрес сделал самые скептические выводы. Он начал думать, что медицина, в сущности, ни на что не годна. Хорошей поддержкой для этого скептицизма являлись лекции профессора терапии, который считал бесполезными, если не вредными, почти все аптечные препараты. Конечно, это был плохой способ возбудить в студентах любовь к медицине, но, несомненно, профессор думал именно так, и поступал правильно, высказывая свое мнение.