Правда и кривда - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От рюмки и аспирина из тела аж капает тепло, но голос деда потрескивает, как лед:
— Мотря, ты же мне, когда умру, не ставь ни железного, ни каменного креста, потому что это господский, мертвый материал, на нем даже гриб-поганка не вырастет. И яблоньку посадишь мне, потому что птица поет и на кладбищенском дереве, — дает старик последние указания, а перед его глазами стоят кони: они склоняют удрученные головы к деду, тепло дышат на него и плачут по нему, как люди.
Жена, не раз слышавшая за свой век эти распоряжения, спокойно отвечает:
— И яблоньку посажу, конечно. Только — зимнюю, ранет какой или летнюю скороспелку?
— Наверное, лучше зимнюю, — по-хозяйски размышляет дед. — На ней яблоки дольше держатся.
— А разве тебе не все равно будет? — лишь движением плеча выказывает Мотря удивление.
— Это уж не твоего ума дело, не ты умираешь, — Евмен ощущает в движении жениного плеча неучтивость и начинает сердиться, но еще сдерживает себя. — Значит, посадишь зимнюю, прищепу возьмешь у кума Александра. — На миг над собой, над своей могилкой он видит деревце в первом цвету и невольно вздрагивает. Лучше бы ему сейчас возле коней управляться, а не лежать там, где и копыто лошадиное не отзовется звоном. Эх, если бы хоть кум Александр пришел, посветил снопом своей бороды, что-то о политике сказал бы, и то все легче отходила бы душа из тела.
— Да не забудь кнут положить в гроб. Слышишь? — недоверчиво смотрит на жену, что будто и послушная у него, но тоже умеет все повернуть своим порядком…
— Кнут? Зачем там сдалось такое счастье? — будто не о том свете, а о чем-то будничном говорит Мотря.
— А разве на том свете коней не будет? Там такая белая масть водится, что куда твое дело! — со знанием дела говорит Евмен, а сам возмущается тем, что Мотря, по всему видать, нисколько не верит, что он должен умереть.
— Если там будут кони, так будут и разные кнуты, — рассудительно, но и с недоверием отвечает жена. — Ты лучше скажи толком, что у тебя болит?
— Я ж тебе говорил: вся душа!
— В каком именно месте?
— Во всей середине, — старик обвел рукой несовершенную окружность вокруг своей души. Эта окружность, несомненно, ничегошеньки не сказала бы медицине, потому что внутрь попадали и сердце, и легкие, и печень, и даже часть присохшего живота.
Мотре после такого определения души осталось только спросить:
— Ты бы, Евмен, может, что-то закусил? А то ведь какая там польза от этого аспирина? Пот гонит, а питания не дает.
— Не тявкай о пище. Не хочу и не могу есть, — скривился и застонал мужчина.
— Но почему?
— Глупая ты баба…
— Я у тебя умной была только тогда, когда невестилась, — не сердясь, отвечает Мотря.
Этот ответ поражает старика. В самом деле, когда Мотря была незамужней девушкой, тогда он не обозвал ее ни одним нехорошим словом. Муж ощутил свою вину и спокойнее заговорил:
— Как же мне что-то на душу пойдет, когда кони с ног от ветра падают, окончательно пропадают? Думаешь ты головой или нет? Вот даже эта свеча, мне кажется, капает не воском, а плачет невинной слезой моего карего. Помнишь, как я спасал его?
— Помню твоего полукровку, — покосилась на свечу, и теперь ей тоже восковые капли напомнили слезы раненного коня. — И все равно есть что-то надо, потому что кто знает, чем там будут угощать. Может, на том свете и картофель не родит.
— Не может такого быть, потому что тогда вымрет крестьянин и в раю, и в аду. Эх, Мотря, Мотря, если бы я имел толстые тысячи или какое золото!
— И что бы ты тогда делал?
— Нашел бы что. Накупил бы сена ароматного и овса чистого, как слеза, привез бы коням и был бы кум королю! — на миг оживился и снова загрустил старик. — А есть же паразиты, что все имеют: и деньги, и золото, и зерно, а совести у них и на маково зернышко не уродило. И они, ироды, не умирают, еще и до коммунизма доживут! — старик сжал кулаки, а в его усах и бородке шевельнулась злость.
— Да всяких людей на свете хватает, — поняла Мотря намек, но не стала разжигать гнев мужа.
— Есть, пусть бы над ними кладбищенская трава поросла, — он еще болезненно о чем-то подумал, прогнал мысли о кресте, зимней яблоньке и попросил жену: — Слышишь, поставь возле меня мое хозяйство — глиняных коней. Хорошо, что хоть эти есть не просят.
Мотря подошла к полке для посуды, неподалеку от которой стоял гончарный круг, взяла несколько игрушечных коньков (их в свободный и веселый час всегда с улыбкой или лукавинкой лепил старик), поставила на стул и сама залюбовалась разными игрушками о четырех ногах.
Теперь уже не ад и не рай, а мир милой сказки и далекого детства возвращали к ней эти веселые, завзятые создания с хитрыми глазами. С такими лошадками не грех бы даже в городе ямарковать. Но разве скажешь об этом мужу? Он только при немцах, когда беда приневолила, позволил ей однажды распродать глиняный скот. И женщина, удивляясь, сбыла его за какой-то недолгий час. Чего так люди набросились тогда на глазурованные игрушки и чего так радовались им, когда узнавали в них черты своих заклятых врагов?
— Ей-бо, этот косолапый всем на Геббельса похож, — удивлялся кто-то из покупателей.
Она не видела никакого Геббельса в чуть ли не самой худшей, на ее усмотрение, фигурке. Хорошо, что и такую нечисть сбыла с рук. А через день люди передали, чтобы Мотря больше не выносила на торг свой товар, потому что нашелся каин, который и в глине усмотрел политику, и гитлеровцы уже разыскивают крамольного скульптора.
— Ну, так варит ли у них, у фашистов, глиняный горшок!? Они уже и меня в скульптуру вписали! — насмехался тогда над недоумками Евмен, который о скульпторах думал, как о каком-то недосягаемом чуде. Старику никогда и в голову не пришло, что из его коньков сквозь их веселые, хитрые глаза или злобные, у врагов одолженные черты просматривала не только любовь к игрушке, а истинный талант.
Мотря же на игрушки старика смотрела проще, как хозяйка, прожившая свой век без благосостояния и всегда страдавшая от характера мужа: с этих коньков Евмен, если бы захотел, мог бы есть более спокойный хлеб и не грызть своего сердца с Безбородько и его шатией. Вот она посмотрела на одну игрушку и, забыв, что старик собрался умирать, неуместно засмеялась:
— Муж, а этот вислоухий и пузатый, ну, совсем похож на того начальника, что приезжал к нам.
— На Киселя? — оживился Евмен, скосил глаза на игрушку, и не предсмертная, а довольная улыбка творца поползла от его губ до самого кончика бородки.
— Ну да, на него. Но почему он у тебя вышел таким неумехой?
— Потому что он и есть дурак.
Мотря всплеснула руками:
— Не многовато ли, муж, ты дураками разбрасываешься? Кисель же, говорят, в начальстве аж с тридцатого года.
— А глупый еще с рождения, — махнул Евмен рукой, будто снимал с должности Киселя.
Ответ хоть и понравился Мотре, но все равно она засомневалась, не передал ли старик, как он это умеет, кутье меда.
— Никто, Евмен, вижу, не угодит тебе и в судный день. Разве же может безмозглый так славно и долго, вплоть до сна, говорить с трибуны? За что-то же ему деньги платят и держат на посту.
— Потому что имеет таких сватов и братьев, которые не мозгами, а зубами держатся друг друга, и, пока гром не грянет, они свежего и головастого человека на место Киселя не пустят. А он же имеет в руках и власть, и ордера, и печати, а не спасает наших коней. Он же не к коням, а только к свиньям заглядывает, чтобы вывезти себе какое-то кувикало… Ой, не могу я больше жить на свете. Никак не могу, — ухватился обеими руками за сердце, и во всех его потом увлажненных морщинах зашевелилась боль. — Прозвали меня элементом и, значит, правильно прозвали.
— Бездушные глупцы, балагуры и невежды прозвали! — сразу же возмутилась, забеспокоилась и похолодела Мотря: она хорошо знала, как не любит этого похабного прозвища муж, а когда он начинает признавать его, то это уже пахнет бедой — может, и в самом деле, бедный, не приведи святая Дева, чует свою смерть? — Никакой ты не элемент, а справедливый, очень справедливый дед, только с характером.
— Элемент, Мотря, и все, — и дальше упрямо позорил себя старик. — Ведь что такое, если подумать наперед, кони? Красивый пережиток, как говорит кое-кто из бойких. Разная машинерия некоторое время спустя начисто заменит, выдавит их, и не станет тогда на свете ни гордых всадников, ни добрых скрипучих телег, ни легкокрылых саней. Исчезнут, как исчезли чумаки, и ездовые, и конюхи, и конокрады заодно. Все это я понимаю, а все равно умираю от того, что нынешние кони не имеют корма. Так разве найдешь еще такого балду?
Глаза старика заблестели влагой. Ему вдруг жалко стало не только коней, но и себя; увы, неизвестно как отшумели его года: не нашел он своей участи в жизни, и прошла она, как осенний слякотный час, с малой радостью и большим горем, не заслужил он ни спокойной старости, ни почета, ни хотя бы одной строки в райгазете, а ни за что, ни про что заслужил похабный «элемент». Все это сразу волнами набежало на мужчину, и он, несомненно, заплакал бы от досады, но плакать не любил, поэтому сжал кулаки и челюсти, принудил себя рассердиться снова же на свою жизнь, и на «элемент», и на Безбородько, и на похабную бесхозяйственность. Вот так, в волнах гнева, забывая о смерти, решительно опустил ноги с кровати, ощупью нашел растоптанные шкарбуны и, покрякивая, начал обуваться.