Правда и кривда - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марко подходит к Лорду, который едва держится на ногах, гладит гриву и с болью смотрит на его большой глаз: неужели в нем навеки отыгрались вспышки молний?
— Дай своему баловню сенца, — дед Евмен из вспоротой наволочки извлекает жменю[29] сена и протягивает Бессмертному.
Марка поражает и дедова наволочка, и пучок сена с привядшим чабрецом, который чем-то напоминает вспышки молнии в лошадином глазу. Он, дрожа, с руки скармливает сено и быстро уходит с конюшни, хотя к нему из уголка еще отзывается доверчивомучительное ржание.
— Подожди, Марко, — настигает его у порога дед Евмен со своей подушкой в руках.
— Сенцо же осталось…
Эти слова, и наволочка, дрожащая в стариковских руках, и бескорыстная любовь деда Евмена, и его сочувствие голодной скотине окончательно режут сердце мужчине.
— Не могу, деда, сил не хватает смотреть на эти мучения, — и у Марка сжимается кулак.
— И я уже не могу. А сколько вертопрахов крутится возле колхоза, что-то глубокомысленно напевают, в блокноты записывают, где-то докладывают — и ничего… В сердце бы им все их записи врезать, чтобы каждая буква к живому делу влекла. Вот за какую я сердечную грамоту! Тогда кони будут с сеном, люди с хлебом, а ученые не с блокнотами, а с головами на вязах.
— Это вы, деда, все разоряетесь? Уже ученые чем-то не угодили вам? — проснулся за перегородкой Максим Полатайко и, зевая, округлил широкие губы.
— А ты, мошенник, все спишь? — возмутился старик.
— Кто там спит, когда на душе такие терзания, — удивился Максим и сразу же нырнул в сон с полной уверенностью, что в такое время никто из конюхов не может спать.
— Украл же сегодня этот сорванец где-то бобу для коней, а сам спит, как праведник, — старик даже с сочувствием кивнул головой на перегородку. — Да я уж и сам думаю, где бы что-то можно было выхватить для коней.
Что мог ответить на это Марко? С болью взглянул на деда Евмена, пожал ему руку и подыбал с тяжелыми мыслями на дорогу.
— Ты куда, Марко?
— К добрым людям.
— Просить помощи?
— Просить.
— И далеко собираешься? — какая-то надежда проснулась в голосе старика.
— Поеду колядовать к своим друзьям. Может, чем-то разживусь у них.
— Так я тебя на конюшенных лошадях повезу, они еще держатся на ногах. Куда же тебе с костылями?
— Спасибо, деда, но не хочу, чтобы вас потом Безбородько распекал. Вы уж здесь смотрите, потому что я, наверное, задержусь на день-два.
— Удачи тебе, Марко, — старик снял шапку и помахал ею вслед Бессмертному, который будто уменьшился после посещения конюшни.
Сегодня, как на зло, долго молчала дорога, только потемневшие оттаявшие липы изредка отзывались простуженными голосами грачей. Серенькое небо с невыразительными лоскутами туч иногда посматривало на землю измельчавшим глазом солнца и не знало, что ему делать: или сеять туман, или трясти крупу?
С вязками хвороста из лесу брели уставшие женщины, плечи их были согнуты, глаза устремлены в землю. И эта картина болью сдавила сердце Марка: она снова яснее всяких отчетов говорила, что село не имеет хозяина. Женщины подошли к Марку, поздоровались, выпрямились, но не сняли вязок с плеч, и теперь они были похожи на кучку кладбищенских обтрепанных крестов. Марку стало жутко от этого зрелища. Тяжелый свой крест молча несли женщины в войну. Но зачем его нести тогда, когда нет в этом нужды?
— Жены Безбородько, Мамуры и Шавулы тоже так стараются ради топлива? — спросил, изменяясь в лице.
— Где там, они живут на господских дровах и харчах.
— Таким привозят и из амбара, и из лесу.
— Это, Марко, еще не беда, мы все претерпим, — отозвалась вдова София Кушниренко, у которой до сих пор большие глаза светились детской голубизной. — Только бы наши сыны вернулись.
— Да у тебя же, София, нет сынов, — кто-то поправил вдову.
— Так у людей есть, — сказала с такой материнской тоской, что Марко аж задрожал.
— Ты, сынок, как-то выздоравливай скорее и забирай в свои руки наше хозяйство, осиротело оно теперь, совсем осиротело, — вдова ближе подошла к Бессмертному и голубой, детской печалью смотрела ему в глаза.
Как раз на дороге показался старенький грузовик. Женщины сошли на обочину, а Марко поднял вверх костыль. Машина заскрипела всем скелетом, остановилась, из кабины выглянуло угловатенькое лицо Галины Кушниренко, младшей Софьиной дочери. И хоть улыбка дрожала на шероховатых с милой окантовкой губах девушки, но в ее необыкновенных, дымчато-сизых глазах, затененных берегами густых ресниц, лежит грусть.
— Добрый день, Марко Трофимович. Вам далеко?
— Прямо да прямо, на самый край света.
— На самый край нельзя — война остановит.
— А может, пока доедем, она и закончится.
— Тогда поехали, хоть и нагорит мне от Безбородько, — снова улыбнулась окантованными устами, а в глазах, как и раньше, стояла печаль.
Лицо Галины, если рассматривать каждую его часть, не было красивым: и скулы, и широковатые щеки, и обычный, не утонченной работы нос — казались будничными. Но в эти будни таким праздником входило надбровье и размашистые, беспокойные брови, непривычная сизость глаз и пухлая доверчивая свежесть губ, что каждому, кто смотрел на девушку, сразу становилось хорошо на душе.
Галина выскочила из кабины, дружески поздоровалась с женщинами и сказала матери, чтобы та бросила хворост в машину.
— Обойдется. Как люди, так и я, — ответила вдова.
— Ну как себе хотите, — немного обижено сказала дочь и помогла Марку сесть в кабину. Машина чмыхнула, задрожала и, минуя мешанину оголенных печей и наростов землянок, тронулась в серенькую даль.
— Так на край света? — изучающее взглянула на Марка.
— Нет, дорогая девушка, значительно ближе… На край света поедешь со своей любовью.
— Если она будет, — просто сказа Галина, сжимая небольшими огрубевшими руками руль.
— Непременно будет! — горячо вырвалось у Марка. — А как же иначе!
У девушки сузились ресницы:
— Может быть и иначе: много нашего брата останется девушками на всю жизнь, потому что война разбрасывает возлюбленных и раскалывает любовь — так же просто ответила, ее печальное благоразумие удивило и даже неприятно поразило Марка. Откуда это взялось у девушки? Неужели за войну притупились ее чувства?
— А у тебя есть возлюбленный? — неожиданно вырвалось, хотя и знал, что не надо говорить об этом.
— Нет и не было, — вздохнула Галина.
— Даже не было?
— Может, и был, но я ничего не понимала тогда, поэтому и что такое любовь не знаю, только от других слышу, — недоверчиво сказала девушка и совсем откровенно, как, возможно, и матери не говорила, рассказала о своем первом, юном волнении: — Перед самой войной на меня начал засматриваться Василий Денисенко. Помните его?
— Помню. Чернявый такой, с чубом…
— Чернявый, коренастый, как дубок, — легла печаль возле девичьих губ. — Где бы я ни появилась, сразу его взгляд ощущаю. И себе украдкой засматривалась на него… И так тогда ожидалось чего-то доброго, непривычного. И в снах видела, как он смотрел на меня. А потом пришлая война. Ни Василий мне, ни я ему даже слова не сказали. Когда он прощался с селом, то тоже больше всего смотрел на меня, потом подошел, протянул руку:
— Прощай, Галинка, — и улыбнулся.
— Прощай, Василий, — чуть ли не заплакала я, насматриваясь на него. И вот Василия уже нет. А взгляд его не могу забыть до сих пор. Так это, Марко Трофимович, была любовь или что-то другое?
— Наверное, любовь, — с жалостью и удивлением глянул на полное доверия и грусти лицо девушки, которая теперь уже казалась ему красавицей…
За лесом, в долине, будто совсем из иного мира появилось с беленькими и голубыми хатками село. Над округлым, как полумисок, прудом стояли длинные опрятные колхозные здания, на льду белыми островами сбились гуси, а возле колодезных желобов теснились исправные, не оголодавшие кони.
«Сразу видно домовитую руку Броварника», — подумал Марко.
— Здесь и остановись, девушка! Приехали.
— Это ваш край света?
— Нет, только начало! — он поблагодарил Галину, свернул с дороги на мягкую тропинку и попрыгал к колхозному двору.
Гуси, увидев незнакомого мужчину, загелготали, зашипели, а кони встретили его мягким фиалковым сиянием глаз. Правда, в некоторых глазах он видел и тени тревоги. Это были те кони, которые носили шрамы и вмятины войны. Мужчина на костылях снова им напомнил их увечья.
— Вы кого-то ищете? — подошел к Марку немолодой конюх, раскачивая длинные и плотные закорючки усов.
— Ищу лошадиное счастье, если оно еще не перевелось, — поздоровался Марко. — Любуюсь вашим скотом.
— Есть чем любоваться, — в усах старика зашевелилось пренебрежение. — Это уже одни переборки и выскребки. Вот до войны у нас были кони! Змеи! Им даже я боялся показывать кнут, чтобы на небо не вынесли. От них только воспоминание, и медаль осталась, — нахмурился старик. — Вы же будете из ходоков или попрошаек?