Россия и ислам. Том 1 - Марк Батунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, волей или неволей русские цари вынуждены были сохранять «неповторимое и красочное» разнообразие своей державы и даже умиляться таковым как одним из самых блестящих ее достоинств. Я далее возвращусь к этому очень интересному вопросу, а пока же подчеркну, что никак нельзя счесть одним из доказательств «исламофильства» Ивана Грозного те льготы (о них еще будет сказано ниже), которые получали при нем «служивые люди» из среды мусульман. На самом деле царь им, как правило, не доверял и приказывал тщательно следить за тем, чтобы с ними не контактировали «собственные» и иноземные «басурмане». Он, далее, делал все и для того, чтобы служившие ему татарские нобили крестились115.
По словам С.О.Шмидта, приезжие из-за рубежа – т. е. не только из мусульманских регионов, но и с Запада – служилые люди получали приоритет среди других «не за заслуги (они их чаще всего еще не успевали оказать государю всея Руси), а в зависимости от происхождения и политического (или военного) положения у себя на родине. Таких феодалов признавали высокими «по иноземству»116. Уже в первой половине XVI в. особо выделялись по своему положению татарские «царевичи» («ханычи»), И потомство их, и «родство с татарами еще почиталось почетным»117. В «Государевом родословце» роды «царей» (ханов) астраханских, крымских и казанских названы вслед за удельными князьями киевскими, владимирскими и московскими – т. е. прежде родов потомков князей литовских, черниговских, тверских, суздальских и др.118.
Во второй половине того же XVI в. влияние потомков выходцев с Востока еще более возрастает, и они «оказывались фактически вне местнических счетов». В общем они – но наряду, подчеркну особо, с другой ведшей свой род из зарубежья знатью – оказались удобным орудием для стремления Ивана Грозного «унизить родовую аристократию – Рюриковичей и Гедиминовичей, приравняв ее к нетитулованной знати и пришлым восточным князьям»119. Но ведь все это уже была московская знать, притом далеко не блещущая оригинальностью своего генезиса, ибо, напомню, наряду с ней активно вливались в ряды все той же знати и другие иноземцы120. Да и какое существенное значение имели их «восточные» (или «западные») корни перед тем фактом, что сам царь Иван Грозный всячески выпячивал свое происхождение от Августа кесаря и византийских императоров.
Еще задолго до Ивана Грозного в корпусе московской аристократии стал значительно возрастать удельный вес лиц иностранного – а не только одного татарского – происхождения121, так что понятие «ксенократия» уже применительно к средневековому этапу российской истории вряд ли можно будет счесть натяжкой.
А «тюркский слой в русских исторических фамилиях» был настолько велик – особенно в высших слоях дворянства, – что Карнович нисколько не впадал в крайность, заявляя: «Князей из татар… у нас было и есть такое множество, что и ныне (написано в 1886 г. – М.Б.) в простом русском народе каждого татарина называют князем и он считает себя таковым, хотя и торгует в разнос старым платьем или халатами, а то и казанским мылом»122.
Переход многих татарских аристократов на сторону российских монархов и их христианизация123 нашли свое отражение в чрезвычайно любопытной геральдической символике. В структуре ее преобладают полумесяцы, пяти– или шестиконечные звезды, изображения воинов в татарских костюмах, крестообразно расположенные стрелы, летящие вверх, меч с острием вниз с переломленным эфесом и т. д.
Но пожалуй, это все, что оставалось мусульманско-татарского у новоявленной русской элиты124 в ходе ее не только христианизации125, но и в общем-то довольно быстрой русификации. Это же с точки зрения стратегических интересов русской государственности было существенным достижением в упорно вершившемся процессе сегментации126 ислама, в придании тотально-пугающе-му слову «татарин» иной тональности. Она указывала на возможность трансформации («метаморфизации») олицетворяемой им этноконфессиональной группы по тем и только тем параметрам, которые диктовала ему московская монархическая власть127.
И в самом деле.
Новообращенные128 (я опять-таки имею здесь в виду исключительно новых членов русской властвующей элиты – особенно тех, кто вливался в ее столичное ответвление129) не выказывали стремлений создать хотя бы какое-то подобие консолидирующей их организации; у них не было поэтому ничего похожего на сколько-нибудь действенную этику корпоративного поведения. Да и вообще в своем и эмоциональном и когнитивном развитии после христианизации (=«и русификации») они не выказали ни прочной привязанности к прежним коммуникативным символам, ни сожаления о покинутой ими религии, исламу, ни, наконец, желания привнести в свое новое отечество даже самые элементарные позитивные знания о нем130.
В свете вышесказанного неубедительно звучит тезис А.М. Панченко и Б.А. Успенского о том, что в допетровской Руси – в частности и в особенности при Иване Грозном131 – была «исторически неизбежной оглядка на Восток132 (мусульманский притом! – МБ.)», что тогда не только у интеллектуалов, но и у «всех вообще русских людей» преобладала «агарянская» и «басурманская ориентация политической культуры»133, да и вся культурная направленность тогдашней Московии134 имела мусульманостремительный135 характер136.
* * *Скорее все обстояло совсем наоборот: носившая четко антиисламскую прежде всего направленность ксенофобия – при всем при том, что она же сосуществовала с сильным приближением к ксенократии, – становилась типичной для наступивших в России при Иване Грозном буйных, всеобще опасных и таящих в себе величайшую неопределенность времен137.
Доселе усердно загоняемые внутрь эмоции в ситуациях глубокого внутреннего дискомфорта, неслыханных прежде личностных стрессов выливались в формы разрушительных и бесконтрольных действий, в формы, порожденные ожесточенностью и враждебностью к сонму внешних сил или же чувством вопиющей собственной беспомощности.
Любой «рывок вперед» тогдашнего русского общества – общества дробного, изобилующего бесчисленными конфликтами – вел, с одной стороны, к вытеснению потаенных комплексов за рамки своего замкнутого коллектива на какую-либо из одиозных иноверческих ассоциаций, а с другой – к прагматическому взаимодействию с Чужаком, к отходу от связанных с ним традиционных острых и броских антитез.
Я интерпретировал бы падение золотордынского «ига», а вслед за тем завоевание Казани и Астрахани как «перерыв постоянности», означающий переход к новому качеству, к новому структурному уровню, на котором уже значительную роль начинает играть момент дискретности.
А это в свою очередь предполагает альтернативность восприятия: один и тот же объект (скажем, все те же «татары-басурмане») может попеременно вызывать у воспринимающего по крайней мере два несовместимых между собой образа138. Таким образом, подготавливаются некоторые предпосылки для укоренения определенных толерантных установок139 (при этом смена «гештальтов» происходит, как правило, скачком).
Но если постепенно выкристаллизовывалось то, что можно было бы по ряду формальных признаков назвать эмпатическим блоком русско-средневековой рефлексии о мусульманском Востоке, то он, этот блок, не представал как Диалог в точном смысле данного термина.
Перед нами, по существу, – особый тип Монолога, развертывание «своей» – «истинно-русской (или «православной» в целом140, или, в случае необходимости, даже «общехристианской») позиции, для которой противостояние иной позиции («злым исмаильтянам», «безбожным агарянам» и т. п.) являлось главнейшим средством самоутверждения, обоснования и, наконец, физической и духовной экспансии141.
Таким образом, модифицировались прежде всего лишь те понятийные и концептуально-семиотические компоненты русской официальной и официозной идеологии, которые предполагали мышление в рамках оппозиций и противопоставлений142.
Полагаю, что все вышеописанное связано со следующими особенностями средневеково-русской культуры.
В ней отсутствовало целостное структурное видение не-православных и не-христианских систем, и прежде всего мусульманской.
Ведь в поле зрения восторжествовавшего в Московии XVI в. абсолютистского (или, если угодно, «строго монистического») варианта христианского мировоззрения находится долженствующее быть полностью евангелизированным человечество – которое, впрочем, интересует это мировоззрение лишь как момент собственного практического развертывания. Любая монистическая онтология исключает креационизм в собственном смысле слова, поскольку Единое не может творить мировые феномены, т. е. приводить их из небытия в действительное, «самостоятельное» бытие (принципиально отличное от бытия божественного), а само в них «эволюционирует».