К вам обращаюсь, дамы и господа - Левон Сюрмелян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В следующее воскресенье, когда мы вернулись с бойскаутской экскурсии на Принцевы острова, ко мне в возбуждении подбежали малыши с газетой:
— Твои стихи! Твои стихи!
Я не верил своим глазам. Вот же они, на первой странице, у всех на виду! Теперь, когда их напечатали, мне стало стыдно. Они казались глупыми и сентиментальными. Мне не хотелось выставлять свои чувства на всеобщее обозрение. Ребята смотрели на меня как на восьмое чудо света, вновь и вновь читая напечатанное в газете моё имя, словно оно стало их собственным, качали головами, вздыхали, пророчили, что я стану «великим человеком».
Когда на следующее утро я вошёл в класс, мои одноклассники захлопали в ладоши и закричали:
— Поэт идёт!
Некоторые даже повскакали с мест и комично поклонились. У меня стали гореть уши.
Что подумает Ваграм? Я вторгся в его владения, а ведь это он — поэт, избранник «Голоса народа». Мои стихи он сочтёт за пощёчину.
— Позволь поздравить тебя, — сказал Ваграм, протягивая мне руку. — Я начал читать твоё сочинение с… презрением, мысленно рвал его на куски, но закончил с уважением. Мне особенно понравились третья и четвёртая строки второй строфы.
— Ничего особенного, — сказал я, волнуясь и нервничая.
— Я бы не сказал, что стихотворение выдающееся. Тебе ещё много надо учиться.
— Конечно, — охотно согласился я.
— Но на меня оно произвело необычное впечатление. У меня появилось странное ощущение, будто я прочёл свою собственную вещь. Странно, не правда ли? Ты в точности выразил мои чувства. Можно пройтись с тобой?
Неужели это наш гордый, аристократичный Ваграм? Неужели он беседует со мной? Пока мы шли, он продолжал:
— Проанализировав это странное чувство, я понял, почему ты мне не нравился. Ты не против, если я откровенно выскажусь?
— Ничуть.
— Ты мне не понравился с первой же встречи. Тогда ты только что вернулся из Армении и поучал группу мальчиков. Потом я заметил, как ты ходишь взад-вперёд по двору, заложив руки за спину, как Наполеон накануне битвы, и не хочешь, чтоб тебя беспокоили. Твоё высокомерие действовало мне на нервы, — сказал он со смешком.
— Я знал, Ваграм, что ты терпеть меня не можешь.
— Знал? Ха-ха-ха! Да, я тебя невзлюбил. Ты раздражал меня. А ведь мы с тобой и словом не перекинулись. Я ненавидел тебя, чёрт бы тебя побрал, потому что ты так похож на меня! Казалось, я вижу в тебе собственный призрак, а ты же знаешь пословицу: «Кто увидит свой призрак, недолго проживёт»?
— Не пугай меня! — сказал я, и мы оба засмеялись.
Ашот тоже стал мне другом. Подружились мы так крепко, что даже в Америку решили ехать вместе. Но у Ашота была мать, и он не был свободен.
«Армянское агрономическое общество» и в самом деле заметило мои стихи. Обратили внимание на напечатанные вслед за ними и остальные мои стихотворения, восхваляющие природу и деревенский быт. Решив, что время подоспело, я подал им заявление на получение стипендии. И тотчас получил. Стипендия давала мне возможность учиться в земледельческом колледже американского штата под названием Канзас, о котором я никогда прежде не слышал. Община помогла мне получить рекомендацию и все остальные необходимые бумаги, а американский консул обещал дать визу.
Но мне ещё нужно было купить билет на пароход, а в Америке подрабатывать на жизнь.
Представитель пароходства предложил мне билет за полцены, если я подпишу ему благодарность, которую он опубликует в газетах, когда я уеду в Нью-Йорк. Он полагал, что для него это прекрасная реклама, и его компания заполучит больше заказов от армян. Я подписал ему благодарность.
Одна студенческая организация выделила мне пятнадцать долларов. Мальчики, с которыми мы вместе ездили в Армению, теперь все вернулись в Константинополь и работали учениками у гравёров, портных, каменщиков, плотников, ювелиров и кузнецов. Днём они расходились по разным мастерским, а ночью спали в «Доме Викри». Поскольку они зарабатывали несколько пиастров в неделю, то собрали без моего ведома сумму, достаточную для приобретения билета по льготной цене и даже сберегли ещё несколько долларов.
Я пошёл в «Викри» благодарить их.
— Не нужно было этого делать, ребята, — сказал я дрогнувшим голосом.
— Наше образование кончилось, Завен, отныне ты должен учиться за всех нас.
— И принести честь нашей нации.
— Петрос Дурян![44]
— Вы только погодите, ребята, в один прекрасный день он станет президентом Армении.
Они поместили мою фотографию в бойскаутской форме на доске объявлений. Отношение ко мне изменилось, даже грубияны стали трогательно обходительны. Я попытался выяснить, кто и сколько внёс, чтобы потом выслать деньги из Америки, но они отказывались говорить, настаивая на том, что я ничего им не должен, что они рады сделать это для меня. Но я подозревал, что некоторые мальчики отдали все свои сбережения, заработанные буквально в поте лица. Глядя на честные, доверчивые, сильные лица этих удальцов и героев, я чувствовал себя скотиной.
Некоторые ребята вырезали мои стихи из газет и хранили их в записных книжках. «Я не поэт, всё это ошибка», — хотелось сказать им, но я не мог.
Критики и настоящие поэты заметили в моих стихах качества, о которых я и не подозревал. Альманах Армянского Патриаршества собирался перепечатать их. Литературный журнал в Бухаресте хотел напечатать три из них. В Париже кто-то процитировал мои стихи на патриотическом званом вечере. Я не знал, плакать мне или смеяться.
Что я буду делать, когда откроется истина и станут известны приёмы, использованные мной в этих лирических стихах? Божественного вдохновения, как у подлинных поэтов, у меня не было. Просто я напевал себе песенки, записывал уйму слов, пришедших в эту минуту на ум, как делается, когда проводят психологический опыт на ассоциацию идей. Эти слова возвращались ко мне, насыщенные музыкальными образами. Подтасовывая, комбинируя их в строчки и строфы — в постоянном стремлении к новым дерзновенным эффектам, — я получал новое «стихотворение». Я похищал идеи с полотен художников, ведь в каждом из них я видел поэму. Вот что мучило мою совесть. Это было нечестно, пусть даже другие не видят того, что вижу я. Я как бы нашёл формулу стихов, всё стало постыдно лёгким. Конечно же, настоящие поэты творят не так.
Редактор газеты «Голос народа» пригласил меня на обед. Я ужасно боялся встречи с ним. Решил даже написать ему письмо с чистосердечным признанием, что сыграл с ним и его читателями шутку. Я изучал его поэзию в школе, его произведения входили в программу школьного учебника. Был он также одним из наших выдающихся политических деятелей. А я пытался надуть его, уверить, будто я вовсе не шестнадцатилетний школьник, а взрослый человек и зрелый поэт.
Редакция находилась в одном из массивных каменных зданий Галаты под названием Галата-хан. Прямо при входе помещалась маленькая кофейня, поскольку ни одно важное деловое соглашение не совершалось без церемонии угощения клиентов турецким кофе — обычай красивый, способствующий возникновению взаимного доброжелательства. Я поднимался в редакцию по длинной винтовой лестнице, словно карабкался в минарет. Казалось, за каждым поворотом ждёт меня генуэзский купец в красочном средневековом одеянии, чтобы, высунув голову из дверей, пригласить меня полюбоваться на шелка и специи.
В редакции я встретил директора нашей школы, который беседовал с редактором. Наш директор-математик, мужчина с острой бородкой и блестящими чёрными глазами, был похож на Мефистофеля. Выше шести футов, красивый, обходительный — он был больше похож на француза, чем на армянина. Редактор, тоже высокого роста, был интеллектуалом и аристократом, с благородной поэтической внешностью, синеглазый. Много лет назад шайка политических противников напала на него и избила, выбив один глаз. Брат редактора служил во французском флоте, и сам он годами жил в Париже.
Меня приняли сердечно. Директор вёл себя так, будто я никогда не учился аналитической геометрии в его классе, а он не ставил мне плохих оценок. Будучи профессором философии, он интересовался также и литературой.
— Мы только что говорили о твоём стихотворении «Зимняя ночь», — сказал он. И процитировал строфу, где я описывал старого волка, бредущего в деревню, луну, вязким мёдом заливающую его следы на снегу, и Дух Зимы, суровый и одинокий, идущий тяжёлой и медленной поступью по заснеженным полям.
— Твоя луна очень добра к волку, она почти влюблена в него, — сказал он.
— Волк — армянский, — сказал я. И рассказал им, что в стихах, по существу, описывается зимняя ночь у озера Севан, где у меня появилось чувство, что даже волки наши братья, ибо они — свои.
— Я слышал, будто ты хочешь уехать в Америку? — сказал редактор.
— Хочу учиться земледелию.