Перед бурей - Нина Федорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правду сказать, Саша сама, до некоторой степени, дала повод нареканиям. Она сразу – одним жестом – отбросила условности и декорум, принятые в её обществе. Она не снизошла до лицемерия и не изображала собою, как полагалось, неутешной вдовы. Казалось, она была опьянена свободой. И с первого же дня Саша повела себя как свободный от всех уз человек, будто одна жила в совершенно пустом городе.
Конечно, говорили дамы, по всей видимости, с а м а она не совершила этого преступления, то есть её не видали помогающей убивать мужа, но… Но есть же, наконец, жалость, есть совесть… должно быть и уважение к традициям общества. А Саша?
Начать с похорон.
За гробом шла спокойно, как на прогулке, никем не поддерживаемая под руки, как обычно ведут за гробом вдов. Одета была, правда, в глубокий траур, но вы видели – какой? Где она могла достать его так скоро? Из Вены? В четыре дня? А не думаете ли вы, что и траур был заготовлен? Вы заметили: по фигуре, элегантный, и хоть траур, но отвечающий всем последним подробностям моды.
В этом трауре Саша была по-новому красива. Несущие гроб то и дело оборачивались, чтобы взглянуть на неё. Красота её в этот день, по мнению дам, переходила прямо-таки в скандал. Должны же быть границы… Рука Саши, державшая зажжённую свечу, не дрожала. Даже для приличия она не уронила слезы. А как она прощалась с покойным? Подошла ко гробу и поклонилась слегка, словно благодаря кавалера за вальс, тем же движением головы – и только. И только! И отвернулась, и отошла, словно сказав: «Ну-с, а теперь прощайте!»
Похороны полковника Линдера действительно не походили ни на какие другие похороны. Оба дьякона – и темноволосый бас, и золотистый Анатолий, – оба откровенно любовались Сашей. Выходя из алтаря, они ей бросали первый – и восхищённый – взгляд. Ектенью заупокойную они произносили учтивейшими и самыми угодливо-приятными голосами, без обычных мрачных нот, как полагалось. Хор пел, перевесившись через перила, созерцая Сашу. Толпа была оживлённа, как на Пасху у Светлой заутрени. Полиция суетилась около храма, пропуская внутрь только «высшее общество». Гимназисты двух старших классов прибыли молодой дружной толпой. И на виду у всех, наконец открытая всем взглядам, по крайней мере, на целый час, стояла Саша, с вуалью, откинутой с лица, с зажжённой свечой, и сама прекрасная и тонкая, как восковая свеча, со светом в глазах и на лице. Спокойная, одинокая, от всех отделённая необыкновенной своей красотой.
Забытый всеми бедный Линдер лежал в гробу.
Полные господа средних лет становились на цыпочки, чтобы лучше видеть вдову. Близорукие господа то и дело протирали очки белоснежными носовыми платками. Гимназисты, теперь уже окончившие свой восьмой класс и вошедшие в общество, мысленно сочиняли сонеты, где лицо Саши было «бледно, как лепесток флёрдоранжа». Учитель Свинопасов, несколько выпивши, вдруг неожиданно произнёс вслух:
– Такое лицо появляется раз в тысячелетие!
И одна полная дама высокого Положения в обществе вслух прошипела на это:
– Есть женщины, которые всего красивее выглядят на похоронах мужа.
Бывшие гимназисты старались держаться поближе, на случай, если Саша упадёт в обморок и надо будет её выносить. Молодые офицеры, лучше зная Сашу, не имели и этой сладкой надежды.
Старые офицеры хмурились на всё это. Генерал Головин, по должности обязанный присутствовать, не смотрел ни на Сашу, ни на труп в гробу: он думал только о Миле и о её несчастье.
А Саша, казалось, одна ничего не замечала.
– Стоит как на примерке платья, – полная дама шепнула соседке.
– Интересно, о ч ё м она сейчас думает? – та прошептала в ответ. – Неужели же о Мальцеве?
Когда же всё кончилось и Саша вернулась домой, тут она отбросила все приличия. Именно с этого момента и началось то, что общество заклеймило как «анархическое» её поведение.
Поминок в её доме не было. Никто не был приглашён к ней в дом. С ней был лишь поверенный по делам Линдеров, пожилой адвокат, которого она просила заняться её делами немедленно, ввиду её скорого отъезда из города. С ним был его молодой помощник.
Взойдя на крыльцо, она остановилась перед раскрытой дверью, и лицо её приняло странное выражение. Казалось, она была вне себя, опьянена чем-то. И вдруг она начала звонко смеяться, весёлым девичьим смехом. Она стояла и смеялась, покачиваясь от смеха, придерживаясь за притолоку двери. За нею начал так же смеяться молодой помощник поверенного, затем и сам пожилой адвокат и, наконец, денщик, открывший двери. И все четверо так и стояли и смеялись, не говоря ни слова, пока не прослезились от смеха. Это был какой-то припадок – стыд и позор! – по рассказам случайных прохожих. После этого дамы решили «всё порвать» с Сашей, и ей не было «нанесено» обычных после похорон визитов.
Отсмеявшись, обессиленные, со слезами на глазах, все трое вошли в дом. Подали кофе, и Саша начала приводить в порядок свои дела. «Дела» Саши не менее удивили город, чем и этот её «поступок на крыльце». Они вызвали даже горячее негодование и настойчиво клеймились как вызов обществу – намеренный, обдуманный, анархический.
Она решила уехать, и поскорей, и навсегда, разрывая всё, что связывало её с прошлым.
Вечером – в день похорон! – она появилась – одна! – в лучшем ресторане города и ужинала – одна! – за отдельным столом в общем зале. Это – по тем временам – был поступок неслыханной дерзости для дамы хорошего общества.
Она там появилась в момент, когда румынский оркестр заиграл венгерский чардаш. Войдя, Саша остановилась, как бы любуясь зрелищем. Она стояла на фоне тёмно-красной тяжёлой плюшевой занавеси, не в трауре более, нет, в атласном вечернем платье цвета слоновой кости, она казалась