Все души - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ничего не послал, хотя поначалу собирался. Говоря по правде, я попытался забыть о его смерти, как только узнал о ней, и отчасти мне это удалось: не так уж трудно забыть такое, когда мертвый уже далеко, а тот, кем он был при жизни, становится достоянием прошлого. В последний раз, когда я виделся с Кромер-Блейком, он снова чувствовал себя неважно, скорее плохо. Любезно (всегда был любезным) предложил доставить меня и мои громоздкие чемоданы, набитые книгами, к вокзалу, откуда мне предстояло добраться до Лондона; оттуда поезд и hovercraft[71] должны были доставить меня в Париж, а из Парижа еще один поезд должен был привезти меня в Мадрид, в Полуденный край. Но вечером накануне моего отъезда ему стало хуже, он позвонил мне, сказал, что на следующий день ему лучше не выходить из дому. А потому я прервал сборы и зашел к нему в колледж попрощаться. Хотя был конец июня и погода стояла теплая и очень приятная, он принял меня, лежа на софе и прикрывшись одеялом, как Саския на наброске: водопад складок, прикрывавший ему ноги, был на сей раз в клетку, мантия висела за дверью, черная, длинная; и так же точно висит теперь моя в Мадриде, у меня дома. Он утратил одну из принадлежностей своего эстетического маскарада. Телевизор был включен, давали оперу; звук он убрал. Сказал, что его познабливает, температура немного подскочила; не помню, о чем мы говорили, забыл, как забываешь все, чему в тот момент не придаешь значения, как забываешь все, что не затрагивает тебя, ибо в тот момент, когда такие вещи делаются или говорятся, не знаешь простой истины: все, что делаешь, или говоришь, или видишь, наделено значением и весомо. И в нашем прощании в тот момент, казалось, ничего такого не было, или почти не было, и мне хотелось думать, что Райлендс сгущает краски в своих пророчествах (а Кромер-Блейк и впрямь казался таким беззаботным); и мысли мои устремились к тому, что меня ждет (к будущему, где прозрачность и гладь), а не к тому, что я оставляю (к прошлому, где туман, где ухабы да изломы). Помню только, что обычная его бледность дошла до предела и что он временами невольно поглядывал на беззвучно распевавшего Фальстафа; в бледности не было ничего необычного: во время экзаменационной сессии цвет лица у донов всегда такой. Но в тот вечер бледность Кромер-Блейка почти сравнялась в цвете с его преждевременной сединой, становившейся раз от разу все белее и белее. Я посидел у него недолго, было поздно. Мне предстояло заканчивать сборы, а ему, наверное, хотелось дослушать Фальстафа.
Последние записи в его дневниках, ныне хранящихся у меня, очень кратки, сделаны словно нехотя: по две-три строки в день и далеко не каждодневно. Так, третьего сентября он пишет: «Сегодня у меня день рождения. Удалось прожить до тридцати восьми. Уже не молод. Клер подарила мне шерстяной джемпер, сама связала. Б. – ничего, забыл». И три дня спустя, шестого сентября, запись еще короче: «Б. собирается перебраться в Лондон. Мой город, нелепо. Мне кажется, такая даль, а всего час езды». И ничего до двенадцатого, тут он напишет: «Сегодня взялся перечитывать "Дон Кихота", надеюсь, успею прочесть целиком между этой неделей и следующей. Может, надо было начать со второй части». Затем четырнадцатого: «До конца лета осталось семь дней. До чего надоело. И лето надоело, и это состояние». Двадцатого пишет обо мне: «Сегодня день рождения нашего дорогого испанца. Ему исполнилось тридцать четыре, тоже не так уж молод. Позвонил в Мадрид, но не застал». (И правда, в тот день меня не было ни дома, ни вообще в Мадриде, я был в Санлукарде-Баррамеда, с Луисой, она теперь моя жена, я познакомился с ней в Мадриде месяцем раньше.) Следующая заметка от двадцать девятого сентября, кажется, списана с календаря, ибо гласит всего лишь: «Святой Михаил и все ангелы. Семнадцатое воскресенье после Троицы (восемнадцатое после Пятидесятницы). Первый день триместра. Восход солнца: 07.02, закат: 18.47. Полная луна: 00.08». Затем снова ничего до седьмого октября, запись такая: «Луна в убывающей четверти в 05.04. Звонил Тоби, я отделался ссылками на разные дела, чтобы не приходил. Бедный старик, ничего не понимает». За четырнадцатое: «Новолуние: 04.33. Сегодня начинается Михайлов триместр, начинаются занятия, а я преподавать не в состоянии. Дьюэр и Кэвенаф были так любезны, что предложили заменять меня до полного выздоровления». Последняя запись, от семнадцатого, гласит: «Святая Этелдреда, королева Нортумбрии против собственной воли, вот дурочка. Через несколько лет эта болезнь будет излечима, сущий пустяк. Как надоело». Он умер девятнадцатого, двадцатое воскресенье после Троицы (двадцать первое после Пятидесятницы), день святой Фридесвиды (по крайней мере, в Оксфорде). Солнце взошло в 07.38 и закатилось в 18.01, луна в растущей четверти появилась в 20.13. Кромер-Блейк видел восход, а также закат, но луну в первой четверти уже не увидел.
О смерти бедного старика мне известно меньше, вернее почти ничего; уже не было Кромер-Блейка, и некому было сказать хотя бы «какая неизбывная печаль». Кэвенаф, более динамичный и современный, чем Райлендс, взял на себя труд позвонить мне в Мадрид, два месяца назад, обошелся без всякой срочной почты и упоминаний о доброхотных пожертвованиях. Он же переслал дневники того, кто умер первым. Но мне известно, что Райлендс, в отличие от Кромер-Блей-ка, не знал о своей смерти заранее, если только эта фраза имеет хоть для кого-то хоть какой-то смысл. Я всего лишь хотел сказать, что перед смертью Райлендс не болел. Находился не в больнице, а у себя дома, сердце остановилось разом и внезапно, вот и всё. Не знаю, ни в котором часу, ни где именно, ни что он в это время делал. Возможно, госпожа Берри позвала его обедать, а он не появлялся, и тогда госпожа Берри, возможно, почуяв недоброе, тихонько прокралась к берегу реки Черуэлл, где, возможно, Райлендс посиживал на том самом стуле с большой подушкой, чтоб не упустить осеннего солнышка. А может быть, она даже не вышла из кухни, может быть, слишком предусмотрительная госпожа Берри удовольствовалась тем, что выглянула в окно и увидела огромное туловище со впалой грудью, обмякшее в кресле. Рюмка хереса в траве. Взгляд, утративший авторитетность и цвет. Обвисший желтый джемпер. Не знаю, не имеет значения, не испытываю неизбывной печали.
С тех пор как я уехал из Оксфорда, времени прошло немного, но все это очень далеко. С тех пор слишком многое изменилось, либо началось, либо прекратилось (теперь мои мысли занимают и полнят иллюзиями великие прожекты инициатора Эстевеса, и моя жена Луиса, и мой недавно родившийся сын). Райлендс не опубликовал никакой книги об «A Sentimental Journey», и, насколько мне известно, среди его бумаг не нашлось никаких рукописей, соотносимых с текстом, о котором он оповестил меня как-то раз в воскресенье в конце Илларионова триместра. На деле не нашлось ни одной рукописи, подготовленной им за эти годы, ничего неизданного. Наверное, уничтожил, а может, никогда они не существовали, и он прожил все эти годы с момента выхода в отставку, не написав ни строчки, в праздности, глядя, как течет река, а река испокон веков – символ течения времени; и еще смотрел иногда телевизор, подзывал своих непокорных лебедей и бросал крошки своим благодарным уткам и получал по почте сообщения обо всех новых почестях, все более неискренние. Наверное, солгал, сказав, что пишет книгу, в то воскресенье, когда, как будто, говорил столько правды. Может, лгал и говоря обо всем остальном, не знаю, не имеет значения, моя жизнь течет теперь по другому руслу, я уже не тот, каким был в городе Оксфорде целых два года – по-моему, так. Я уже не в помрачении, хотя мое тогдашнее помрачение не было чем-то особенным: легкая форма, преходящая, связная, логичная, как здесь уже говорилось, одно из тех помрачений, которые не мешают нам ни продолжать работу, ни вести себя разумно, ни соблюдать принятые нормы, ни общаться со всеми остальными как ни в чем не бывало; одно из тех помрачений, которые наверняка проходят никем не замеченные, за исключением того, на кого нападут; одно из тех, которые нападают на всякого время от времени. Все это очень далеко от меня, и связывает меня со всем этим – теперь, когда вслед за Кромер-Блейком умер и Райлендс, а с Кэвенафом и с Дьюэром переписки не наладишь, – только одно: из своего родного города я продолжаю посылать взносы в «Мейчен-компани», а взамен (плюс доплата) продолжаю получать через каждые сколько-то месяцев какую-нибудь публикацию, скрупулезную и маниакальную, связанную с самим Мейченом либо с его кругом, среди членов которого иногда попадается Госуорт, но никаких сведений о жизни Госуорта больше не поступало; впрочем, даже объявись таковые, я не хочу их знать, а потому ни разу не купил ни единой из крайне редко попадающихся книг этого короля без королевства, книг, заглавия которых – а также цены, крайне высокие, – иногда мелькнут у меня перед глазами в каталогах библиографических редкостей, которые присылают мне знакомые букинисты, специализирующиеся на антиквариате и на раритетах, из Оксфорда и Лондона (но ни разу не видел среди них книги «Above the River», которую он опубликовал в девятнадцать лет и которая интересовала Алана Марриотта). Полагаю, эти брошюрки, которые приходят из «Мейчен-компани», раскладывает по конвертам и рассылает сам Марриотт, но полной ясности у меня нет, потому что никогда не нахожу ни слова, написанного от руки, во всех этих бандеролях с почтовыми штемпелями разных городов (Чиппенхэм, Лаймингтон, Скарборо; должно быть, много разъезжает). Во второй год моего пребывания в Оксфорде я видел Марриотта раза два и только издали, он вел на поводке своего хромого пса; но я не подошел поздороваться, и он тоже не подошел. Больше не искал моего общества, это уж точно, после тех нескольких дней, когда ходил за мною по пятам и я натыкался на него повсюду; и после своего визита. Возможно, в действительности интересовало его лишь одно – завербовать нового члена, пусть даже не из числа людей с весом, и получать взносы.