Избранные произведения - Александр Хьелланн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Земля еси, в землю и отыдеши! В прах вернешься и из праха снова восстанешь, аминь!
Пастор поспешил обратно, шагая через могилы. Можно было не стесняться: ведь это были только могилы бедняков, а время уже было позднее.
XXIVСмерть младшего консула не повлекла больших изменений ни в укладе жизни дома, ни в делах фирмы. Все шло четко, размеренно и продолжало идти, как хорошая машина. Но новый хозяин машины выглядел каким-то озабоченным, и многие считали, что тончайшие части сложного механизма фирмы едва ли будут хорошо работать в его руках.
Вообще никто не мог бы сказать, что Мортен взялся за свои новые обязанности без увлечения. Его почти невозможно было найти на месте: он все время разъезжал между городом и Сансгором; коляска стояла и ждала его в самых невероятных местах: внезапно он мог вынырнуть из-под моста, так как сошел где-то с лодки, потом снова садился в коляску, ехал в контору, вызывал кого-нибудь из бухгалтерии и уходил опять.
Но когда бухгалтер бросался за ним, чтобы спросить, каковы будут распоряжения, он успевал только увидеть, как коляска патрона поворачивала за угол.
Коммерсанты города еще и прежде говорили — конечно, только в узкой компании, — что легче вести дела «против» Мортена Гармана, чем «вместе» с ним. Фирма Гарман и Ворше начала терять свое доминирующее положение в деловой жизни города, но ее влияние переходило не в одни руки, а распределялось между многими. Годы эти были неудачными для плавания; большинство кораблей фирмы возвращалось или с убытками, или с очень маленькой прибылью. Лучшим из них был «Феникс», который перевозил гуано. Он оставался любимцем города, и газеты следили за ним с напряженным вниманием.
Один из поэтов города написал даже песню в честь «Феникса»:
Стреми же гордо, сын огня,Свой остов опаленный!
Именно этот образ — намек на «остов», который побывал в пламени, — был удачной находкой сочинителя и обеспечил его произведению почетное место среди городских песен.
На основании прямого распоряжения покойного Якоб Ворше был назначен опекуном Ракел и Габриеля; все наследство в целом перешло к фру Гарман, а управление им было поручено Мортену; каждому из младших детей была выделена основательная сумма — примерно столько же, сколько получил Мортен, когда он стал жить собственным домом.
В связи с этим Ракел пришлось несколько раз обращаться за разъяснениями к Якобу Ворше, потому что она хотела иметь четкое представление о своем материальном положении. Ворше отвечал ей спокойным, размеренным, деловым тоном.
— Значит, эти деньги, — сказала она однажды, — в полном смысле слова мои? Я одна распоряжаюсь ими?
— Да, вы можете распоряжаться всем, кроме вашего капитала, который вложен в фирму, — пояснил Ворше. Разговор происходил в конторе. — А когда ваша матушка умрет, то часть ее состояния также перейдет к вам. Тогда распоряжаться этим имуществом будете вы или ваш будущий муж…
— Я надеюсь, что мой будущий муж позволит мне самой распоряжаться моим имуществом, — сказала Ракел.
— Вероятно, он так и сделает, но — как вы, может быть, знаете — выходя замуж, вы юридически считаетесь под опекой мужа.
— В таком случае я никогда не выйду замуж!
— Я тоже считаю, что вы можете сделать что-нибудь более разумное и значительное, чем выйти замуж! — сказал Якоб Ворше.
Ракел пристально посмотрела на него, но не смогла разгадать смысла его слов.
— Дивлюсь я вашей холодной рассудочности, — сказала она немного насмешливо. — Вы предписываете себе самому или кому-нибудь другому тот или иной план действий, и этим, по-вашему, все исчерпывается. Затем вы спокойно следуете по своему пути и ожидаете, что и те, кому вы дали совет, будут неуклонно ему следовать, так же спокойно и уверенно. Вы совсем как мой отец: вы слишком корректны!
— Я принимаю это как величайший комплимент из всех, какие я когда-либо слышал, — отвечал Ворше, улыбаясь.
— Но отец ведь был во многих отношениях человек старомодный, полный предрассудков прошлого. Многие из новых идей, которыми вы так увлекаетесь, были ему чужды или даже ненавистны.
Она сказала это больше для того, чтобы испытать Ворше, чем для того, чтобы бросить тень на отца.
— Консул Гарман, — сказал Ворше, вставая, — консул Гарман был человек недовольный. Вся его жизнь была непрестанной борьбой между старым и новым. Мне он оказывал удивительное доверие, у него были идеи, которых никто не подозревал в этом корректном, старомодном коммерсанте. Но он не мог примирить все разнородные течения в русле своей жизни. Все незрелое, буйное, «некорректное», что есть в новом времени, всегда казалось ему неприемлемым; и когда присущая ему исключительная справедливость принуждала его признать разумным многое, что таилось в этом новом, он почти сердился на самого себя. Поэтому-то он искал, мне кажется, точки опоры в своем непомерном почитании старого консула Гармана.
— Но разве дед не был замечательным человеком, как вы думаете? — спросила Ракел с интересом.
— Я скажу вам, что я думаю, фрекен. Он был человеком своего времени — времени, к которому он прекрасно подходил; и тогда вообще было много легче и проще жить.
— Что вы хотите сказать? Разве в то время было легче жить?
— Да, бесспорно, — продолжал Ворше, быстро шагая взад и вперед по комнате, что он всегда делал, когда начинал волноваться. — Разве вы не видите, что жизнь становится сложнее с каждым годом? Непрерывно делаются новые открытия, производятся новые исследования, сомнения проникают все глубже и глубже и подкапываются под все существующее; почтенные, укоренившиеся убеждения рушатся, и старики в смятении теснятся вокруг подгнивших подпор, прячась, прижимаясь к ним, в страхе проклиная молодежь и предрекая конец мира. Дед ваш стоял на вершине образования своего времени и жил в обществе спокойном и самоуверенном. Он знал все, что полагалось знать аристократу, и не знал ничего, что аристократу знать не полагалось. Отец ваш был уже взрослым человеком, когда движение захватило нас. У него уже были твердые убеждения, когда волна нового обрушилась на него; отсюда эта длительная борьба и неудовлетворенность. Но нам, младшему поколению, когда мы вошли в жизнь, старые взгляды и убеждения были только слегка привиты школьным воспитанием, — а между тем все вокруг было неустойчиво: всюду сомнения, неуверенность в себе и во всем; сегодня — бурное ликование, завтра — безысходная скорбь. Куда мы ни ставим ногу, почва колеблется, а когда мы собираемся сесть, невидимая рука выхватывает из-под нас стул. Вот мы и мечемся в борьбе, к которой мы не были подготовлены, и очень многие из нас погибают. А отцы стыдят нас и негодуют, а матери плачут, потому что мы изменили вере своего детства; из битвы жизни в семейную жизнь вторгаются злободневные оскорбительные слова и партийные клички. Один не понимает другого, люди перекликаются в кромешной тьме, исчезло различие между искренним убеждением и вздорной болтовней. Все смешалось, и сети враждебности, недоверия, лжи, шарлатанства и лицемерия опутали все общество.
Ракел смотрела на него широко открытыми глазами; наконец она сказала:
— Но как же вы можете все-таки переносить подобную жизнь и молчать, таиться, когда внутри вас все бурлит и кипит?
Якоб Ворше остановился, и лицо его стало спокойным, когда он сказал:
— У меня есть домашнее средство, которому научила меня мать. Ваш отец тоже применял его: это средство — работать. Работать с утра до вечера, начинать день огромной пачкой заграничной корреспонденции, которую кладут вот сюда, на конторку, и заканчивать вечер, чувствуя усталость и зная, что все сделано — все сделано на сегодня. Таково мое средство: оно поддерживает во мне жизнь; вот на это я гожусь, а на большее моих способностей не хватает.
— Я только что уже сказала, что завидую вашей холодной рассудочности, и притом я сказала это не очень-то любезным тоном… Но ведь вообще я прихожу сюда часто… не знаю почему… чтобы поговорить… чтобы поговорить с вами… — Она смутилась и немного покраснела.
— Довольно искренне, вы хотели сказать? — И Ворше рассмеялся. — Позвольте мне надеяться, что вы находите меня достойным этого.
Она снова взглянула на Якоба, но он смотрел на карту, висевшую над ее головой.
— Хорошо, пусть, — сказала Ракел. — Возможно, что это так. Но чему я действительно завидую в вас — это вашей охоте работать, или, вернее сказать, не столько охоте, потому что она и у меня есть, а тому, что вы нашли дело, которое успокаивает вас… Я завидую тому, что вы можете работать; в этом все дело… — прибавила она задумчиво.
— Я всегда имел о вас определенное мнение, фрекен, и знаю, что праздная, бессмысленная жизнь, которую приходится вести у нас девушке вашего круга, рано или поздно станет для вас невыносимой.