Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку) - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анне Квангель хочется тихонько погладить мужа по руке, но она не смеет. Лишь как бы случайно задевает эту руку и испуганно говорит:
— Ох, извини, Отто!
Он искоса с удивлением смотрит на нее, но молчит.
Оба идут дальше.
Часть II
Гестапо
Глава 20
Путь открыток
У актера Макса Хартайзена, как говаривал его друг адвокат Толль, рыльце изрядно было в пушку еще с донацистских времен. Он играл в фильмах, снятых режиссерами-евреями, играл в пацифистских фильмах, а одной из главных его ролей в театре был паршивый слабак, принц Гомбургский[21], который для всякого подлинного национал-социалиста заслуживает только плевка. Иными словами, Макс Хартайзен имел все основания соблюдать предельную осторожность, ведь некоторое время он очень и очень сомневался, разрешат ли ему вообще играть при коричневых господах.
Но в конце концов все уладилось. Конечно, парню приходилось проявлять известную сдержанность и пропускать вперед актеров по-настоящему коричневой окраски, пусть они и умели далеко не так много, как он. Однако именно сдержанности ему и недоставало; простодушный Хартайзен играл так, что привлек внимание самого министра Геббельса. Даже привел министра в совершенно безумный восторг. А чем грозят подобные увлечения означенного министра, знал любой ребенок, потому что не было на свете человека капризнее и вздорнее доктора Йозефа Геббельса.
В итоге вышло так, как и следовало ожидать. Поначалу сплошь тщеславное веселье и блеск, ведь если министр благоволил окружить кого-либо почетом, ему было безразлично, мужчина это или женщина. Словно возлюбленной, доктор Геббельс каждое утро звонил актеру Хартайзену по телефону, спрашивал, как он спал, посылал ему, словно оперной диве, цветы и конфеты, и, собственно говоря, дня не проходило, чтобы министр хоть недолго не побыл с Хартайзеном. Даже взял его с собой в Нюрнберг на партийный съезд, «правильно» разъяснил ему национал-социализм, и Хартайзен уразумел все, что надлежало уразуметь.
Не уразумел только одного: «правильный» национал-социализм вдобавок предполагает, что простой соотечественник министру не перечит, так как министр уже в силу того, что он министр, вдесятеро умнее любого другого. По какому-то совершенно пустяковому киношному вопросу Хартайзен не согласился с министром и напрямик заявил, что господин Геббельс говорит ерунду. Не будем гадать, вправду ли актер так распалился из-за совершенно пустякового, да еще и чисто теоретического киношного вопроса, или просто был по горло сыт непомерной восторженностью министра и оттого хотел с ним порвать. Так или иначе, невзирая на все предостережения, он остался при своем: ерунда — она и есть ерунда, министерская ли, нет ли, значения не имеет.
О, как переменился мир для Макса Хартайзена! Больше никаких утренних звонков по поводу того, хорошо ли он спал, ни тебе конфет, ни цветов, ни визитов к доктору Геббельсу, ни наставлений насчет правильного национал-социализма! Ах, это бы еще полбеды, пожалуй, даже и неплохо, только вот для Хартайзена вдруг не стало и ангажементов, уже подписанные договоры на съемки аннулировались, гастроли отменялись — актер Хартайзен остался без работы.
Поскольку Хартайзен любил свою профессию не только как источник дохода, но был настоящим актером, чья жизнь находила главное свое выражение на сцене или перед объективом кинокамеры, вынужденное безделье приводило его в отчаяние. Он не мог и не хотел верить, что министр, который в течение полутора лет был ему лучшим другом, теперь превратился в лютого, даже подлого врага и без зазрения совести употребил свою министерскую власть для того, чтобы за несогласие лишить другого человека всей радости жизни. (В 1940 году он, добрая душа Хартайзен, так и не уразумел, что любой нацист в любое время был готов лишить любого немца, который не разделял его образ мыслей, не только всей радости жизни, но и самой жизни тоже.)
Шло время, возможностей поработать не появлялось, и в конце концов Макс Хартайзен, хочешь не хочешь, поверил. Друзья рассказали ему, что на одном из киношных совещаний министр заявил, что фюрер больше не желает видеть на экране этого актера в офицерском мундире. Немногим позже говорили уже, что фюрер вообще не желает больше видеть этого актера, а затем последовало официальное заявление, что актер Хартайзен «нежелателен». Всё, конец, мой милый, в тридцать шесть лет тебя занесли в черный список — на весь срок тысячелетнего рейха[22]!
Теперь у актера Хартайзена рыльце впрямь было в пушку. Но он не отступал, упорно наводил справки, во что бы то ни стало хотел выяснить, действительно ли эти уничтожающие вердикты исходили от фюрера, или коротышка-министр все просто выдумал, чтобы покончить со своим недругом. И в этот понедельник Хартайзен, совершенно уверенный в победе, ворвался к адвокату Толлю и воскликнул:
— Я выяснил! Выяснил, Эрвин! Мерзавец врал. Фюрер вообще не видел фильм, где я играю прусского офицера, и ни единого слова против меня никогда не говорил.
И он с жаром выложил, что информация вполне надежна, потому что идет от самого Геринга. Кузина тетки подруги его жены гостила у Герингов в Каринхалле. Там она, пользуясь случаем, упомянула об этой истории и в ответ услышала от Геринга то, о чем он сообщил Толлю.
Адвокат посмотрел на взбудораженного друга с легкой насмешкой:
— И что же от этого изменилось, Макс?
— Так ведь Геббельс врал, Эрвин! — озадаченно пробормотал актер.
— Ну и что? Ты что же, думал, хромоножка всегда говорит правду?
— Нет, конечно нет. Но если изложить мое дело фюреру… Он ведь злоупотребил именем фюрера!
— Верно, и по этой причине фюрер вышвырнет старого партийца и министра пропаганды? Только за то, что он насолил Хартайзену?
Актер умоляюще смотрел на уверенного в себе, насмешливого адвоката.
— Но что-то ведь должно произойти в моем деле, Эрвин! — наконец проговорил он. — Я же хочу работать! А Геббельс мне препятствует! Несправедливо препятствует!
— Да, — сказал адвокат. — Да! — И опять замолчал. Но Хартайзен смотрел на него с такой надеждой, что он продолжил: — Ты ребенок, Макс, поистине взрослый ребенок!
Актер, всегда гордившийся своей многоопытностью, недовольно вскинул голову.
— Мы же здесь одни, Макс, — продолжал адвокат, — дверь с толстой обивкой, так что можно говорить откровенно. Тебе ведь тоже известно, по крайней мере хоть самую малость, сколько вопиющей, кровавой, душераздирающей несправедливости творится сейчас в Германии — и никому до этого нет дела. Напротив, они еще и публично