О нас троих - Андреа Де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка почему-то не открыла. Я звонил несколько раз короткими звонками, потом нажал звонок и уже не отпускал, пока волна нараставшей во мне паники не накрыла меня с головой. Тогда я стал барабанить в дверь, крича как безумный: «Бабушка, бабушка!»
Сосед-адвокат выглянул на лестничную клетку, увидев тревогу в его глазах я совсем обезумел. «Бабушка дома, но она не открывает!» — сказал я ему. Я опять колотил в дверь, звал бабушку во весь голос, пинал дверь, тряс ручку, чувствуя себя как человек, который лег спать, а проснулся в другом веке: сами места вокруг узнать можно, а вот его близкие или еще не родились, или давно умерли.
— Успокойтесь, пожалуйста, — сказал сосед.
— Сами успокойтесь! — крикнул я ему. — Бабушке плохо или она умерла!
В отчаянии, почти машинально, я продолжал пинать, колотить, толкать, трясти дверь, и грохот поднял страшный — но еще громче стучала кровь у меня в висках.
— Мои лучшие друзья исчезли, — выкрикнул я, — а бабушка умерла! И все — за три дня!
Сосед оказался молодцом: он схватил меня за руку, хоть я, наверно, производил вид буйнопомешанного, затащил в свою квартиру и убедил вызвать спасателей и «скорую». Пока мы ждали, он налил мне рюмку коньяка, чтобы я успокоился, и, по моей просьбе, — вторую, но коньяк не помог, я только впал в еще большее смятение и ужас, и все ходил смотреть на дверь бабушкиной квартиры. Очень скоро появились спасатели в сопровождении консьержки: узнав, в чем дело, они достали свои топоры и железные ломы, пока я вопил: «Скорее, скорее!», и с жутким грохотом взломали дверь бабушкиной квартиры, так что щепки от нее полетели во все стороны, а другие соседи тоже повыскакивали на лестницу; выломав дверь и сняв ее с петель, спасатели вошли в квартиру, я за ними, хоть меня и удерживали, чтобы избавить от страшной сцены, и оказалось, что бабушка стоит в прихожей, живая и невредимая, при полном параде, с таким потрясенным выражением лица, какого я в жизни у нее не видел.
— Почему ты не открывала? Почему? — крикнул я ей.
Бабушка была не из пугливых, но все это древесное крошево, униформы, сапоги, дубинки, вопросительные взгляды смутили и ее, так что ответила она не сразу:
— Я принимала душ, Ливио.
Вечером я позвонил на переговорный пункт Менорки и попросил передать Флор, что приеду на следующий день.
7
Жизнь на Менорке была такая же, как до поездки в Лондон, вот только я стал другим. Как будто судорожные перемещения из страны в страну заразили меня вирусом беспокойства, и меня тяготили теперь монотонность и отсутствие впечатлений, я стал нервным и раздражительным. Успокоившись и придя в себя за первые дни, я стал замечать, что небрежная медлительность Флор постепенно становится мне неприятна, а нелюбознательность наших друзей все чаще вызывает желание обрушить на них всевозможную информацию, расспросить обо всем на свете, в общем, попытаться расшевелить, встряхнуть их. Флор спрашивала: «Что с тобой, Ливио?», я не знал, как ей ответить, и грустил, видя в ее глазах непонимание. Я пытался настроиться на прежний лад и жить, как жил здесь годами в нашем деревенском домике, но когда мне казалось, что все вернулось на круги своя, я вновь вспоминал про Мизию и Марко, которые неизвестно где и у которых что-то происходит, во мне опять вспыхивало беспокойство, и я ничего не мог с этим поделать.
Я часами гулял как одержимый, вставал посреди ночи и писал что-то невообразимое: странные формы, дикие краски; потом я прятал неоконченную картину в угол. Флор приносила мне свои травяные отвары, а я тут же заявлял ей: «Нет, спасибо», хотя она даже не успевала ко мне подойти; она обижалась, а я говорил: «Ну, что за трагедия?». По вечерам я спрашивал ее, какие у нас планы, хотя прекрасно знал: мы с ней забрались так далеко как раз затем, чтобы не иметь никаких планов. Если она напевала какую-нибудь старую песенку, я говорил: «А поновее ничего не знаешь?», и таким раздраженным голосом, что она просто цепенела. Мне тут же становилось стыдно за себя, я понимал, что поступаю некрасиво, агрессивно, жестоко, но ничего с собой поделать все равно не мог.
Ночью я иногда выходил на луг перед домом и ждал, вдруг раздастся хоть какой-нибудь неожиданный звук в темном, почти неподвижном воздухе.
8
Лондон, 5 октября
Дорогой Ливио, сукин ты сын,
Надеюсь, ты не порвал все связи с миром и все-таки забираешь с почты письма «до востребования» или хотя бы это заберешь. С тех пор как мы перестали общаться, уже столько воды утекло — подумать страшно, не понимаю, как такое могло случиться и кто в этом виноват: я, ты или всему виной обстоятельства, сама жизнь или еще что; хотелось бы найти тому одно подходящее объяснение, но, боюсь, причин тут много.
Однако:
Третий мой фильм оставил у меня тошнотворное чувство неудовлетворенности, которое во много раз усиливается тем, что считают его чуть ли не шедевром, поэтому я решил завязать с такого рода кино, даже слышать о нем не хочу. (Сам понимаешь, какие чувства испытал твой друг Сеттимио, который только-только начал делать на мне серьезные деньги и не собирался на этом останавливаться: сценарий, который ты с таким завидным рвением доставил мне в Лондон, настолько пошлый и тупой, что я бы охотно посмеялся над ним, не будь он точным отражением той вульгарности и гнусности, которыми так сейчас кичится добрая половина нашей дурацкой страны — протухшей, загнившей, коррумпированной до мозга костей.) (И я поначалу страшно разозлился на тебя, что после стольких лет ты вдруг объявился в роли гонца от этого мерзавца, а потом подумал еще и взглянул на все с другой точки зрения — честно говоря, я вообще в последнее время склонен смотреть на все с другой точки зрения.)
Самое главное: авторское кино — несъедобный коктейль из самолюбования, самодовольства и близорукости; автор говорит о себе с такой маниакальной сосредоточенностью, что уже не видит дальше своего носа, а в итоге понимает: все давно сказано другими, остается лишь переставлять с места на место то, что уже было найдено до тебя, и повторено в тысячах вариантов. И вообще, выставлять на показ свой внутренний мир — все равно что запереть себя в клетку в зоопарке, и тогда не удивляйся людям, которые, заплатив за билет, начнут на тебя глазеть, справедливо полагая, что затем ты и сидишь, чтобы на тебя были направлены взгляды, смешки, объективы фотоаппаратов, шутки, чьи угодно идиотские замечания. Мизия была права и в этом: подумать только, все адепты чистого искусства, которых я встретил за эти годы, кричали на всех перекрестках, что они не как остальные, что их не купишь, что они против системы, а сами жадно хватали любую подачку, причем итальянцам здесь нет равных, потому что у них от природы удивительный запас двуличности и лицемерия, но вообще-то везде и повсюду примерно одно и то же, уж можешь мне поверить.
Я навсегда забил на Париж (и на Италию), я забил на телефон, он стал казаться мне столь очевидным проводником пустых слов и лживых чувств, что я расколотил его молотком и вряд ли когда-нибудь обзаведусь новым. (На телевизор и газеты я забил еще раньше.) Я забил на красивые квартиры, дорогие рестораны, признанных красавиц, «правильную» одежду и «правильных» друзей, не так уж долго я с ними общался, но с меня и этого довольно.
Пару недель назад я чуть было не уехал в Афганистан с шестнадцатимиллиметровой камерой, чтобы снять там документальный фильм и придать своей работе хоть какой-то смысл, но потом подумал, что смысл надо искать в себе самом, а не ждать, когда тебе поднесут его на блюдечке в экстремальной ситуации. (И потом, мне не хочется надолго ввязываться в чисто мужскую историю, а война, как говорила Мизия, это чисто мужская история.)
Поэтому сейчас я согласился на предложение снять видеоклип для «Хардвер» — это рок-группа, довольно странная и непростая, хотя по сравнению с золотой эпохой нашей музыки — просто никакая, а то новое, что мне нравится, просто отголоски и перепевки того, что мы любили пятнадцать-двадцать лет назад. Но снимать клип — все же другой формат, в этой работе не остается места для самолюбования, к тому же клип длится несколько минут и все, снимать его технически куда легче, ничто не будет ограничивать мою свободу, и я смогу подумать, в каком направлении мне дальше двигаться и не бросить ли мне все и окунуться в жизнь, что было бы совсем не плохо.
Как видишь, все пока неясно, и я считаю, что это нормально, надеюсь, и у тебя все нормально. Может, мы все же повидаемся рано или поздно или хотя бы опять спишемся, а пока что — крепко тебя обнимаю, сукин ты сын!
М.9
Как обычно, в конце ноября ветры начали выметать остров, и я почувствовал себя отрезанным от жизни, чуть ли не за ее пределами; с каждым днем я становился все раздражительнее и мрачнее. Потом однажды поздно вечером мы ужасно разругались с Флор из-за того, что я здорово пересолил омлет, по ее мнению — нарочно. Сначала мы побили тарелки и стаканы, пошвыряли стулья об пол и наговорили друг другу бог знает чего, а потом, задыхаясь, разошлись в разные концы кухни и уставились друг на друга; тут-то я и сказал ей, что лучше мне ненадолго уехать отсюда. Она застыла на месте, сверкая глазами, подперев один бок рукой, а потом молча бросилась в мою мастерскую и принялась хватать одну за другой все мои картины и вышвыривать их на улицу. А я, ни слова не говоря, в холодной злобе подбирал и укладывал их на багажник моего «пятисотого», а когда Флор выкинула за дверь все немногочисленное содержимое моего гардероба, книги и диски, все это я тоже поднял и бережно уложил на заднее сидение. Не попрощавшись и вообще не сказав ни слова, я завел автомобиль и поехал в Маон, прямо в порт, чтобы отплыть на первом же утреннем корабле. Но в два часа ночи, когда, полулежа на откинутом сиденье в замкнутом пространстве своей жестяной посудины, я тщетно пытался заснуть, меня вдруг охватила невыносимая, прямо-таки вселенская тоска. Я старался вспомнить все те кошмарные обвинения, которые обрушил на Флор, и те, что она бросала мне в ответ, но знал при этом, что дело совсем не в них, как ни больно было вспоминать слезы гнева и отчаяния в ее глазах. Я смотрел на портовые огни, было холодно; мне казалось, что все на свете и те люди, которые мне действительно дороги, бесконечно далеки от меня. От того, что было так скверно, хотелось просто смеяться, а еще хотелось спуститься с причала, броситься в воду и, не шевельнув ни рукой, ни ногой, уйти на дно.