Эта сильная слабая женщина - Евгений Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дружинин слушал и снова чувствовал, как в нем поднимается, растет раздражение. Его раздражали и эти короткие, словно скачущие друг на друга бессвязные фразы, и это хвастовство, и вранье — он-то уже знал о той девушке из магазина! — так нет, оказывается, она вовсе артистка, и к тому же адмиральская дочь! И даже в предложении поменяться жильем было что-то нехорошее, особенно в словах о «мужском деле».
Он не вступал в разговор. Любой разговор сейчас бесполезен. Кирилл снова достал бутылку, но Дружинин не стал останавливать его. Зачем? Я уйду, и он все равно надерется. И видел, как у Кирилла становятся пустыми глаза…
Кирилл порывался показать Дружинину свои фотографии и грамоты и никак не мог найти их. Говорил он без умолку. Рассказывал, как его уважают в Мурманске самые именитые люди, называл их фамилии и удивлялся, что Дружинин не знает этих людей, даже никогда не слышал о них. А как он спас в пургу человека? Об этом в «Полярной правде» целая статья была… Потом он раскис, плакал, бормотал, что никому не нужен, что покончит с собой, и быстро уснул, уткнувшись лицом в подушку. Дружинин вышел на кухню и вынес туда телефон.
И эта кухня, где он любил сидеть вечерами, где висела сколоченная им полка, заставленная керамикой, — это была уже другая кухня, с немытой посудой в раковине и окурками, натыканными в цветочные горшки. Он не стал ничего мыть, ничего убирать. Какого черта! Только этого мне и не хватало!..
Когда раздались короткие звонки, он торопливо поднял трубку.
— Андрей? Ты хорошо слышишь меня? Как Кирюша?
— Между прочим, здравствуй.
— Да, здравствуй, родной, — спохватилась Любовь Ивановна. — Как вы там?
— Он спит, — сказал Дружинин.
— Я поняла, — донеслось издалека. — Но у меня очень много работы, и вряд ли удастся скоро приехать. Я очень прошу тебя… Ты слышишь, Андрей? Очень прошу, не оставляй его сейчас. Знаю, что тебе трудно, неприятно и вообще ни к чему, но ради меня…
— Хорошо, — сказал Дружинин.
19
Потом Любовь Ивановна будет думать: как я смогла выдержать те три недели в Придольске? Даже заводские лаборантки — совсем девчонки — скисли под конец. С утра и до позднего вечера — шлифы, шлифы, шлифы… Из Москвы позвонил Маскатов и распорядился, чтобы на каждой трубе, которая сойдет с опытно-промышленной установки, была проведена металлография, это понадобится министерской комиссии. Любовь Ивановна, когда ей передали слова Маскатова, удивилась: как ему все скоро удалось, если речь уже идет о министерской комиссии! Но тут же она подумала: нет, это не Маскатову удалось, а Туфлину. Связи у него огромные, с кем-то поговорил, где-то нажал, вот и весь секрет. Впрочем, так оно и должно быть, дело-то действительно серьезное…
В цехе она не бывала. Как-то вечером, в гостинице, Ухарский начал рассказывать ей, как удалось установить на спреере дополнительные секции, — но в это время она думала о другом и почти ничего не поняла из объяснений Ухарского. Только улыбнулась и сказала:
— Похоже, что вы начали превращаться в заводского инженера, Феликс. Во всяком случае, я рада за вас… И очень благодарна, что вы взяли на себя все, кроме металлографии. Боюсь, я уже не потянула бы…
Домой она звонила каждый вечер; к телефону подходили то Дружинин, то Кирилл; уже по его голосу она определяла — трезв! — и немного успокаивалась. Новости у них тоже были спокойными: Кирилл прошел собеседование в отделе, вроде экзамена, и работает. Дружинин заканчивает дома ремонт, купил кое-какую мебелишку… Володьки что-то не видно, не приходил ни разу. Любовь Ивановна не удивлялась этому и не расстраивалась. Володька не отличается вниманием к родным. Иногда у нее все-таки мелькала мысль, что там, дома, не все так уж хорошо, как ей говорят, но ей хотелось верить в то, что говорили, и это было, пожалуй, подсознательной самозащитой — иначе она впрямь не выдержала бы эти три недели без выходных…
Впрочем, один выходной у нее все-таки был, хотя с утра Любовь Ивановна поехала на завод и часа три просматривала шлифы. Потом решила: все, на сегодня хватит, я не железная! Будь ее воля, она отпустила бы и лаборанток. Девчонки с лица спали, у одной, к тому же, аллергия от кислот, вся физиономия в красных пятнах… А девчонка застенчивая, молчит, — значит, надо будет сказать Седякину, что в таких случаях положено переводить на другую работу. Хотя бы на участок механических испытаний…
Итак, она сама себе устроила выходной, и впереди был пустой, ничем не заполненный день. Она могла идти куда угодно и делать что угодно. Было тепло и сухо. Любови Ивановне показалось, что она видит уже третий Придольск, и все три оказались непохожими один на другой. Прошлой осенью был унылый серый город, потом она видела его по-зимнему бесцветным. Этот же был зеленым и ярким, хотя уже чувствовалось, что скоро войдут в него и зной, и степная пыль.
…Бродить по городу, где у тебя нет, в общем-то, никаких знакомых. Заглядывать в магазины, где на полках лежит то же самое, что и в Стрелецком. Сидеть на скамейке в сквере и смотреть, как под ветерком чокаются друг с другом своими чашечками тюльпаны… Пожалуй, в иное время и при ином душевном состоянии, Любовь Ивановна приняла бы это как игру, но сейчас ею владели только усталость и тревога.
Звонить в Стрелецкое было рано. Она решила: пойду в кино, посмотрю какой-нибудь фильм и домой, в гостиницу — позвонить и наконец-то отоспаться как следует.
Она успела как раз к началу сеанса.
За последние годы, что ей, спасаясь от воспоминаний и тоски, приходилось ходить в кино одной, Любовь Ивановна выработала в себе умение расслабляться перед фильмом, настраиваться на бездумные полтора часа. Все остальное приходило само собой: сопереживание, если фильм трогал, смех, если это была комедия, равнодушие, если чужие судьбы никак не задевали ее душу. Так и сейчас, она расслабилась, устроившись поудобнее и предчувствуя короткий отдых.
Журнал был старый, январский. Она еще подумала — зачем показывать в мае зимний журнал? Несколько минут назад она шла по теплой улице, видела зелень, цветы — а на экране была заснеженная Москва, приезд иностранной делегации… Белые поля — и тракторы вздыбливают снег… Ленинградский Металлический завод — сборка турбины для Саяно-Шушенской ГЭС… И вдруг ее словно бы подтолкнули, заставили всем телом податься вперед.
Она сразу узнала это здание — Академию наук СССР. Диктор сообщал, что здесь состоялось расширенное заседание Президиума, и Любовь Ивановна сразу увидела знакомые лица. Вон, седой, величественный, похожий на римского сенатора академик Киндинов, вон один из профессоров Института стали Рубцов… На экране мелькнуло полногубое лицо Туфлина… И наконец то, чего она ждала, предчувствовала, еще не веря, что предчувствие не обманет. На трибуне Плассен. Его движения спокойны, медлительны, стариковские руки перелистывают какие-то записи, но он откладывает их в сторону. И его голос — неторопливый, будто ему уже трудно говорить, — такой знакомый и такой непривычно громкий, усиленный динамиками: «Советские металлурги могут гордиться сделанным, но я думаю, что в гордости всегда заключена опасность переоценки и самоуспокоенности… Я думаю, что мы все-таки вечные должники в науке, и если в ком-то из нас на один день замрет это чувство должника, такому товарищу в науке уже делать нечего…»
Она еле дождалась, когда кончится журнал, и пошла к выходу. Сбивчиво объяснила билетерше, что ей надо поговорить с киномехаником. Та сказала: только после сеанса, — и полтора часа Любовь Ивановна ходила по фойе, снова и снова, где-то внутри себя, тоскливо и жадно разглядывая и слушая ж и в о г о Плассена.
На двери кинобудки была надпись — «Посторонним вход строго воспрещен!» — и она постучала. Длинноволосый парень сразу понял, что нужно этой женщине. Из кинотеатра Любовь Ивановна уносила аккуратно свернутый кусок пленки. В институте, в фотолаборатории, ей сделают большой портрет Плассена, и она была счастлива.
Уже дома, в своем номере, Любовь Ивановна достала записную книжку. Там после всех адресов и телефонов, после буквы «Я», она когда-то записывала для памяти, что говорил у нее дома Великий Старец. Сейчас она заново переживала тот день, вернее, тот странный, неожиданный вечер, когда к ней пришел Плассен, и сидел на кухне, пил чай, остался ночевать…
Возможно, эти записи были не очень точными, — все-таки человеческая память штука ненадежная! — но Любовь Ивановна знала, что суть она схватила верно. И помнила, как торопилась записывать тогда — вон какие корявые, неровные строчки, набегающие одна на другую…
«Во мне живет тревога. Как на море бывает мутная волна. Обывательщина. Она порождает стяжательство и равнодушие. Самая страшная форма обывательщины — стремление к душевному покою. Оберегают себя от лишних волнений. Но лишних волнений не бывает, бывает лишнее равнодушие».