Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утренняя приподнятость держалась недолго. Оркестр, сыгравший несколько маршей, побрел в другой район.
В Италии, думал Вика, к уборке тротуаров приговаривали евреев, чтобы их унизить. А во Франции, наоборот, сам видел — булыжники выворачивали из мостовой, чтобы их метнуть.
Чем плотнее Виктор срастался с их жизнью, тем отчетливей видел, сколько вверстано туда разновидностей насилия над личностью. Военная кафедра с марш-бросками. Субботники. А картошка, о которой его никто не предупредил! В сентябре, когда пустили горячую воду, в университете не оказалось студентов. Двери аудиторий стояли неотпертые.
— Да картошка в сентябре же, — пожала плечами матрона в деканате. — Всех угнали на сельхозработы. Вас не известили, выходит? Полагали, вы это знать должны!
Оказалось, в сентябре студиозусов принудительно отсылают на месяц в сельскую местность. Дергать под дождем овощи, месить мокрый грунт.
— А крестьяне? То есть колхозники?
— Да не справляются! Их там на пальцах и обчелся! Какие крестьяне в наш век. Все в города отъехали. Урожай гниет.
Конечно, вольная на природе жизнь в восемнадцать лет — отчасти праздник. Однако условия быта и климата, толковали друзья в три голоса Вике, таковы, что девушки часто возвращаются с циститом и застуженными придатками. Холодно, мыться негде. Сортиры — дырки в деревянном насесте. Что-то почти гулаговское мерещится в этой подневольности, хотя, конечно, разведенное розовой водой. Там, в деревне, говорили студенты Виктору, в почтовых отделениях сплошь и рядом служащие не позволяют звонить домой родителям и не принимают телеграммы.
— Но эта жизнь — еще ничего по сравнению с трехмесячным сбором хлопка под солнцем, как у студентов в Азии, — подытожили хором. — И есть, конечно, польза, что нарождаются потом в июне «картофельные дети».
Изрядно отравляли людям жизнь и невыполнимые нормы физкультурных зачетов. Освобождались от этих фараоновых напастей только по здоровью. У половины курса имелся диагноз «вегетососудистая дистония», о котором Вика отроду не слыхал. С «ослабленными» занималась Маргарита Борисовна Евлович, «баба Рита», старуха с малиновыми кудерьками, способная в семьдесят пять лет садиться на шпагат и стоять на голове, в шапочке-конькобежке с остреньким мефистофельским выступом. Она выводила «ослабленных» на площадку перед Вторым корпусом и терзала их поклонами и приседаниями. Надо было бесконечно прыгать и махать руками в ритме: «Веселей, моряк, делай так, делай так!»
А идейное истязание, комсомол! Обанкротившаяся разновидность скаутства, от которой оставалась формальная оболочка. Плати взносы, отсиживай собрания, отвечай, как перед сфинксом: первый секретарь комсомола? Тяжельников. Денежные знаки Народной Социалистической Республики Албании? Леки и киндарки!
Но не об этих банальных злополучиях думали и говорили новые друзья Вики, а, конечно, об ошарашившем всех нападении на Афганистан и соответственно — о бойкоте Олимпиады. А также о самороспуске «Секс Пистолз», о недоступном новом кино, о том, что рухнули в течение одного года, как дьявольское наваждение, диктатуры людоедов: Пола Пота и Иди Амина. В подтексте: наш ли теперь черед? Говорили и о лекции Романа Якобсона, посетившего СССР после шестидесяти четырех лет изгнания. Он уже приезжал, но скромней, чем теперь. Вика вдруг прочувствовал, что такое обожествление. Давка во Второй поточной Первого гуманитарного корпуса. Лотман сидел на чьих-то молодых коленях. Бородатые профессора, чтоб не упасть, хватались за скользкую лысину Ленина, чья белокаменная голова на шее-столпе осеняла председательский стол.
И был какой-то безумный Новый год с непостижимым для Виктора тасованием лошадей и драконов. Радостно прощались с Желтой козой.
— Ну что тут не понимать, Виктор, у вас в Швейцарии наверняка то же самое. Как можно не знать китайский календарь!
А Виктор впервые слышал про китайский календарь. Однако смолчал и со всеми рвал зубами куриную ляжку в четыре ночи и стойко дожидался, не укладываясь, пока пустят метро. Тянулось безразмерное время: оливье и «Ирония судьбы», югославская ветчина из банки, сервелат из Финляндии, «Голубой огонек» и «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Виктора так напичкали шипучим вином и чачей, и его выворачивало так, что многое прошло мимо — выпрыгивание бородатого толстяка в окно с благополучным приземлением на подъездный козырек и вынос тем же жирным бедокуром трехпудового дубового кресла, изрезанного и исписанного чьими-то номерами. Вообще-то это кресло сорок лет стояло под эбонитовым телефонным аппаратом, пригвожденным в коммуналке. Но не судьба оказалась креслу там дожить. Толстяк, по рассказам, поднял кресло и отправился с ним с третьего этажа на морозную улочку, и где-то прислонил к облезлой переборке в проходном дворе под кривой московской липой.
— Ну вот ты объясни, что тебе наше кресло сделало? За что ты его выбросил? Его и поднять-то нельзя в одиночку.
— Да я не со зла. Просто захотелось прогуляться. В случае чего — с комфортом присесть.
Однако утром второго января, когда вернувшиеся родители бросились искать свое добро, в дворике уже грохотали экскаваторы, и с похмельной агрессивностью летала баба, и вовсю шел снос домов, чтобы успеть к началу Олимпиады обустроить прекрасный столичный сквер.
Сколько даров от пышного спортивного праздника советской столице! А уж Викочке!
Он Антонию получил.
…В июне и первой половине июля, до начала олимпиадных действий, еще не расстреливали облака. Не заливали рукотворным потопом Смоленскую и Псковскую области. Еще не сдали приемочной комиссии Олимпийскую деревню в Никулине и громадную гостиницу в Измайлове, где были корпуса «Альфа», «Бета», «Вега», «Гамма», «Дельта», причем никого не смутило, что буквы «вега» в греческом алфавите нет. Еще не наводнили Москву, по приказанию отвечавшего за безопасность генерала армии Чебрикова, десятерным поголовьем милиции. Еще не привозили в мягком автобусе известных воров в законе — двадцать криминальных вожаков Москвы — на расширенное совещание лично со Щелоковым и Чурбановым.
Еще только наращивали мощности, набирались сил. В ожидании, пока начнется настоящая беготня, всех переводчиков заперли в «Космосе», и кто чем, а они с Антонией двое с великой пользой занимались весь этот месяц друг другом.
И кстати, время от времени русским языком. В промежутках.
— А это вовсе не удивительно. Потому что русскость у меня в душе. И русское имя Тоша.
— Да это же имя мы тебе сейчас придумали, Тоша.
— Ну а Антонией назвали меня не случайно. Жаль, не спросив. Спросили бы — я бы сказала: Ларой.
— Как, тебе больше нравится Лара?
— Да, но и Тоша. Мне все имена нравятся в «Живаго»!
Это она, конечно, о фильме «Живаго», не о романе же. Вспоминала, как вся их компания в кино, надрывая глотку, вопила, видя Джулию Кристи, уходящую от трамвая, в котором задыхается Омар Шариф: «Обернись! Обернись же, идиотина!»
— К слову о Ларе. Ну или почти. К слову о Лере. Знаешь, Тоша, это очень важное в моей жизни имя. Бабушку мою так зовут. Мы с тобой поедем к Лере. С тобой вместе. А вот маму мою звали, как раз к теме об именах — удивительно, правда? — итальянским именем. Лючия. Лючия — «светлая». А бабушкино имя Лиора — «мне свет». И дед мой любил называть себя «человеком света и в мирной жизни и на фронте». В театре он работал светорежиссером, а на войне светомаскировщиком.
— Ты говорил, он картины в Дрездене искал.
— Ну, не всегда искал. Картины — в мае сорок пятого. Я тебе расскажу во всех подробностях. А вот как кончится Олимпиада, поедем вместе мы с тобой к Лере… Вообще, когда мы переселимся жить в Швейцарию, ты согласна?
— Насчет чего?
— Насчет Леры, что пусть она едет с нами? Европу посмотрит. За деда. Он так и не увидел. Пусть же Лерочка увидит хоть одним глазом. Она в какой-то странной отключке была, когда я навещал ее. А потом побеседовала-побеседовала и сделалась почти нормальной. Ее состояние зависит от меня. Париж ее оживит, Венеция, Рим!
— Хорошо, у нас с тобой вся жизнь впереди…
— …которую мы проведем в Италии, в Швейцарии. Где получится.
— …я думаю, получится вот в такой кровати.
С кроватью они расставались редко. Лишь для чего-то особенного. На второй неделе Антония повела его смотреть «особенное», повела к своей «подшефной» — маленькой старой женщине, дружившей исключительно с итальянцами. Констанция была совершенно кукольная, с китайским личиком, живая нецке. В валенках. У нее в любую погоду зябли ноги. Последствия лагерного ознобления.
В конце двадцатых годов куколка была еще женщиной, и тогда она имела такого же карманного размера мужа, журналиста, и вдобавок какого-то микроскопического, вообразил Виктор, сынка: тот родился на свет, следует полагать, сразу с лупой на цепочке. В те времена муж Констанции работал в корпункте РОСТА, а потом ТАСС в Италии. Жили они в Риме, и в малюсеньких ушах у них звенели воскресные ватиканские колокола, глушившие вой муссолиниевских толп. Обитая в Париоли, по вечерам они дружно читали Маркса, в которого свято верили, и нового для себя Грамши, и все крепче уверялись в преимуществах советской системы, потому что посмотрели фильм «Цирк». А прямых у них впечатлений не было. В СССР они не ездили. Итальянизировались в мелочах и узнали на опыте, что младенчика можно вскармливать шпинатом и пармезаном, заправленными оливковым маслом, если у матери не хватает молока. Благодаря апулийскому олею, тосканскому вину и римскому солнцу мальчик вымахал гораздо крупнее своих родителей-заморышей. Они вернулись семьей в СССР в тридцать седьмом по вызову министерства, через пятнадцать лет после начала итальянского пребывания. Мужа взяли сразу, на вокзале. После расстрела мужа Констанция отсидела десять лет в лагере для жен изменников родины — АЛЖИР. По этому поводу отзывалась сурово: