История московских кладбищ. Под кровом вечной тишины - Юрий Рябинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столыпин взялся реформировать Россию, абсолютно не представляя себе натуры русского крестьянина и практически не понимая значения общины — этой консервативной цементирующей основы, которая только и могла удержать всех этих бунинских Серых, Денисок, Юшек в каких-то пределах. Но едва они остались без призора общинных «старшин» и превратились в пролетариат, так сразу и сделались движущей силой революции.
Вот чего опасался провидец Златовратский! Вышедший из самого народа, он хорошо понимал спасительное для России значение общины. Он великолепно знал натуру русского крестьянина, — что тому хорошо, а что и ему, и вместе с ним государству — смерть.
Последователь мальтузианства Столыпин считал, что право на жизнь имеет только сильнейший, тот, кто одолеет ближнего в естественном отборе. В русской же крестьянской общине исповедовались прямо противоположные ценности: право на жизнь имеет всякий человек божий, чему служит гарантией непременная взаимная помощь общинников. Друг о друге, а Бог обо всех, — на такой мудрости испокон держался русский мир.
Вот как Златовратский рассказывает о крестьянской сходке, на которой люди «миром» рядили какую-нибудь свою нужду. Например, сговаривались о починке дорог, чистке колодцев, помоге погорельцам, о найме пастухов и сторожей, или разбирали всякие нарушения общинниками тех или иных правил, запретов, а то и решали чьи внутрисемейные разлады. «Сходка была полная. Большая толпа колыхалась против моей избы, — пишет Златовратский. — Тут собралась, кажется, вся деревня: старики, обстоятельные хозяева, молодые сыновья, вернувшиеся с заработков в страдное время, бабы и ребятишки. В тот момент, когда я пришел, ораторские прения достигли уже своего апогея. Прежде всего меня поразила замечательная откровенность: тут никто ни перед кем не стеснялся, тут нет и признака дипломатии. Мало того что всякий раскроет здесь свою душу, он еще расскажет и про вас, что только когда-либо знал, и не только про вас, но и про вашего отца, деда, прадеда… здесь все идет начистоту, все становится ребром; если кто-либо по малодушию или из расчета вздумает отделаться умолчанием, его безжалостно выведут на чистую воду. Да и малодушных этих на особенно важных сходках бывает очень мало. Я видел самых смирных, самых безответных мужиков, которые в другое время слова не заикнутся сказать против кого-нибудь, на сходах, в минуты общего возбуждения, совершенно преображались и, веруя пословице: „На людях и смерть красна“, — набирались такой храбрости, что успевали перещеголять заведомо храбрых мужиков. В такие минуты сход делается просто открытою взаимною исповедью и взаимным разоблачением, проявлением самой широкой гласности. В эти же минуты, когда, по-видимому, частные интересы каждого достигают высшей степени напряжения, в свою очередь, общественные интересы и справедливость достигают высшей степени контроля. Эта замечательная черта общественных сходов особенно поражала меня».
Может быть, в наше время, когда мальтузианство повсеместно утвердилось как нравственная норма, такие отношения между людьми кому-то покажутся патриархальными пережитками, «колхозным тоталитаризмом», «антидемократичным» вмешательством общества в личную жизнь индивидуума и т. п. Но вот бы спросить теперь у нынешних обездоленных, например, у тех, чьи дома всякую весну смывают разлившиеся реки, — что они предпочли бы? — прежний общинный «тоталитаризм», при котором им всем миром немедленно поставили бы новую избу, или нынешнюю мальтузианскую демократию, когда государство вроде бы должно заботиться о попавших в беду гражданах, но на практике мироеды-чиновники всячески избегают оказывать несчастным какое-либо вспомоществование. Вот именно об этом в свое время призывал задуматься Николай Николаевич Златовратский, крупнейший мыслитель и знаток русской души.
В советское время, когда Ваганьково сделалось вторым по степени престижа кладбищем в Москве, и в последние годы литераторов здесь хоронили особенно много. И теперь, когда идешь по ваганьковским дорожкам, то и дело поодаль на памятниках попадаются надписи — «писатель», «поэт», «драматург».
Неподалеку от уголка писателей-народников в 1920 годы появились новые «мостки», центральное захоронение которых — могила Сергея Александровича Есенина (1895–1925). Именно благодаря тому, что здесь похоронен Есенин, этот участок стал один из самых посещаемых на кладбище. Там всегда стоят люди. И нередко кто-нибудь читает стихи.
Есенин завещал, чтобы его похоронили рядом с поэтом Александром Васильевичем Ширяевцом-Абрамовым (1887–1924), с которым он очень дружил в последние годы своей жизни. Здесь же похоронены: автор повести «Ташкент — город хлебный» Александр Сергеевич Неверов (1886–1923), поэт и переводчик Егор Ефимович Нечаев (1859–1925) и другой поэт, автор известной песни «Кузнецы» («Мы — кузнецы и дух наш молод») Филипп Степанович Шкулев (1868–1930).
Еще один близкий друг Есенина поэт Рюрик Ивнев (Михаил Александрович Ковалев, 1891–981) похоронен вдалеке от друга — на так называемой Церковной аллее в правой стороне кладбища.
А на дальней ваганьковской окраине, в глубине участка стоит невысокий беломраморный памятник в виде аналоя с раскрытой книгой на нем, какие обычно ставят на могилах священников. На лицевой стороне памятника две надписи: вверху — Поэт Сергей Митрофанович Городецкий 5 II 1884 — 7 VI 1967, а в нижней части — Нимфа Алексеевна Городецкая 1945-17-10. На развороте же книги выбиты стихи: Одна звезда Над нами светит И наши сплетены пути Одной тебе На целом свете Могу я вымолвить — прости.
Сергей Городецкий в 1915 году по рекомендации Александра Блока помог Есенину с публикацией его стихов в столичных изданиях, после чего Есенин и вошел в большую литературу. Сам же Городецкий прославился в 1907 году, когда вышла его книга стихов «Ярь». Все крупнейшие поэты того времени, включая Блока, приняли Городецкого за надежду русской поэзии. По собственному признанию Велимира Хлебникова, он «одно лето» буквально не расставался с «Ярью» — «носил за пазухой». За этот сборник, написанный по мотивам языческих славянских сюжетов, Городецкий взялся под влиянием идей Вячеслава Иванова о «мифотворчестве». В «Яри», впервые, по сути, в России язычество с его пантеоном было преподнесено как равная христианству духовная ценность. В этой книге Городецкий воссоздал культ древнерусских богов и изобразил «звериную» стихийность первобытного славяноруса. Последующие сборники Городецкого, в том числе и стихи, написанные по языческим мотивам, — «Перун» (1907), «Дикая воля» (1908), «Русь» (1910) — особенного успеха не имели. Еще меньшую ценность представляют его прозаические сочинения. И все-таки он вошел в историю литературы, как весьма значительный художник. Очень неплохие стихи Городецкий писал во время Великой Отечественной войны. Тогда у немолодого уже поэта будто открылось второе дыхание. Но, может быть, в этот период Городецкому очень кстати пришелся его излюбленный пафос яри и дикой воли «мифотворческих» опытов, который отчетливо ощущается в стихах о войне, как, например, в стихотворении «Русскому народу» 1941 года: «Не раз ты гордую Европу / Спасал от дерзких дикарей / И взнуздывал их грозный топот / Рукой своих богатырей».
Когда в конце 1930-х советской государственной политике потребовалась апелляция к русскому патриотизму, то, кроме прочих атрибутов, иллюстрирующих славное прошлое России, был воскрешен популярный прежде в искусстве сюжет спасения простым крестьянином первого царя Романова. В частности, тогда вспомнили, что существует прекрасная опера Михаила Ивановича Глинки, в которой воспевается самоотверженная любовь простого народа к родине, — «Жизнь за царя». Но как бы далеко власть не заходила в своем заигрывании с патриотическими чувствами советских людей, повторить постановку под таким названием и с прежним текстом она — власть — не решилась. И тогда Сергею Городецкому было предложено написать новое либретто к опере Глинки. Вот так появился «Иван Сусанин». Уже где-то в 1980-е в операх стали снова ставить «Жизнь за царя». Но и «Иван Сусанин» не был исключен из репертуаров театров. Так эта опера и существует теперь под двумя названиями и с разными либретто.
Сергей Городецкий вообще старался жить в соответствии со своей творческой эстетикой. Конечно, это выглядело довольно театрально. Жена О. Мандельштама в своих мемуарах прямо называет поведение Сергея Митрофановича шутовством. После революции Городецкий жил практически на самой Красной площади — в здании бывших губернских присутственных мест в проезде Воскресенских ворот, напротив Исторического музея. Вот такие воспоминания о визите в этот дом оставила Н. Мандельштам: «Городецкий поселился в старом доме возле Иверской и уверял гостей, что это покои Годунова. Стены в его покоях действительно были толстенные. Жена крестом резала тесто и вела древнерусские разговоры. Сырая и добродушная женщина, она всегда помнила, что ей надлежит быть русалкой, потому что звали ее Нимфой. Мандельштам упорно называл ее Анной, кажется, Николаевной, а Городецкий столь же упорно поправлял: „Нимфа“… Мандельштам жаловался, что органически не может произнести такое дурацкое имя…»