Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам - Феликс Разумовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Настоящая. – Хозяин, бородатый мужичок, попробовал монету на зуб, хитро улыбнулся и, сразу подобрев, кивнул сыну: – Митька, запрягай. А ты присаживайся, мил человек, к столу, сейчас поедем.
Скоро Граевский уже лежал, вытянувшись в телеге, вдыхал пряную горечь трав, разглядывая вычурные облака на небе. Каурый жеребец шел на рысях, телегу немилосердно трясло, позади поднималась столбом рыжеватая пыль. Пирамидальные тополя и соломенные крыши потихоньку убегали за горизонт.
В Харькове было куда как лучше, чем в Курске.
– Все, братец, хорош, не жди. – У магазина «Би-Ба-Бо» Граевский вылез из телеги, купил вместительный крокодиловой кожи чемодан и набил его всем необходимым, начиная от бритвы «Жилетт» и кончая модными американскими ботинками, выложенными изнутри замшей, чтобы нога нежилась, словно в утробе матери. Потом он сбросил куртеночку из шинели в лужу и на лихаче запустил в «Националь», лучшую в городе гостиницу, – принимать ванну с лавандовым экстрактом и пить французское шампанское.
Харьков очаровал Граевского, ему вначале показалось, что время повернулось вспять и он снова очутился в той прежней, нормальной жизни, без товарищей и «чрезвычаек». На пролетках, на авто проносились отпрыски самостийной знати – все куренные батьки, хорунжии и подполковники, в свитках алого сукна, в смушковых, с червленым верхом шапках, в необъятных, словно Черное море, шароварах, мотня которых, по обычаю, должна мести по земле.
Множество дельцов, спекулянтов и маклеров, выбритых до синевы, в синих же шевиотовых костюмах а-ля Молдавский[1] толпились по кофейням и ресторациям, делали из воздуха деньги, гоняли по Украине вагоны с маслом, консервами, лекарствами, хлебом. В сумерки загорались ртутные огни кабаков и кино, громыхал оркестр в городском саду, ласково кивали, улыбаясь согласно и заманчиво, миленькие барышни в шелковых чулках. А с поверхности речки Нетечи, обленившейся, заросшей ряской, подымались мглистые туманы, напитывая воздух истомными лихорадками, будоражащими кровь и пробуждающими разные желания.
И все было бы хорошо, если бы не немцы, марширующие в железных шлемах по улицам, – не умом, инстинктивно не переваривал их Граевский, бледнел, замедляя шаг, непроизвольно лапал рукоять нагана. Однако каждый раз справлялся с собой, переводил дух и шел себе дальше.
В остальном же он ничем не отличался от прочих бонвиванов с деньгами, жил, как и все они, по золотому правилу – да после нас хоть потоп. А мучиться, переживать, изводить душу нравственными коллизиями – увольте. Хватит, насиделся в окопах, намахался кистенем под носом у ЧК. Надо просто закрыть глаза, зажать уши, прикусить язык и жить, жить, жить, жить.
Что он видел-то за свои тридцать лет? Кровь, дерьмо, смерть, крушение империи? И что еще предстоит увидеть?
И Граевский наслаждался жизнью. Хорошо одетый, с проверенной улыбочкой, слонялся он по городскому парку, обедал со вкусом в ресторации «Крона», нарядившись в огненные, цвета большевистских стягов, подштанники, навещал девиц из кордебалета «Мон амур». Шипение ртутных фонарей средь облетающей листвы, гусь, фаршированный яблоками, утопающий в собственном жиру, заученные вздохи и лживые телодвижения продажных актрисулек – вот и вся жизнь. Ужасная скука.
Однажды вечером, когда Граевский ужинал, смотрел на сцену и подумывал, а не напиться ли ко всем чертям до положения риз, к нему за столик напросился господин в пенсне, седой, грузный, стриженный коротко, под бобрик:
– Миль пардон, не помешаю?
Очень странный господин – в галстуке горит бриллиантовая скрепка, а глаза какие-то остекленевшие, словно неживые, как это бывает у людей с некогда перебитым носом.
– Не помешаете, прошу. – Граевский вежливо кивнул, изобразил кислую улыбку, а про себя подумал, как-то лениво, без интереса: «Видно, ногами старались». Лицо седого господина обезображивали рваные рубцы, зубы были все вставные, из золота.
– Благодарю. – Он кивнул в ответ, с достоинством уселся и, хотя был явно при деньгах, заказал какую-то несуразицу – сок, салат, сухарики, минеральную воду, горячительного и вовсе пить не стал, брезгливо покосился на карту вин. Встретившись глазами с Граевским, он веско улыбнулся и сказал негромко, с оттенком превосходства: – Нет, молодой человек, с желудком у меня все в порядке. Просто алкоголь мешает медитации, а флюиды, содержащиеся в мясе, нарушают тонкую гармонию души. Позвольте представиться, Андрей Дмитриевич Брук, теософ, эзотерик и философ. Когда-то был еще и поэт, но революция, знаете ли, изломала к чертовой матери мою лиру, увы, увы.
На мир господин в пенсне действительно смотрел как-то отстраненно, издалека, холодным взглядом постороннего наблюдателя.
– Очень приятно, очень приятно. – Граевский поперхнулся, отпил шампанского и промокнул губы салфеткой. – Седых Федор Львович, помощник присяжного поверенного.
И почему-то с наслаждением вонзил зубы в шпигованную буженину, истекающую соком, с чесночком и хреном.
– Странно, вы не похожи на чиновника, у вас аура воина. – Брук расстелил салфетку на коленях и ковырнул со вздохом салат. – А впрочем, о чем это я? Все смешалось, пошло наперекосяк, вывернулось наизнанку. Наничь.
Он выдержал паузу и, запив тертую морковь теплой сельтерской, произнес с едкой горечью:
– Помните, в «Слове о полку Игореве» есть замечательное место: «Наниче ся годины обратиша». Так вот, это о нас – жирные времена на дне Каялы-реки, тьма накрыла свет русской жизни. Все теперь наоборот, все против правил. Добродетели растерзаны, истины изнасилованы, всем заправляет кровожадный неумытый хам. А это, – он нехорошо усмехнулся и ткнул вилкой в сторону эстрады, – ненадолго, пир во время чумы. Будущее России смрадно, во мраке, затоплено кровью. Виселицы, плахи, стаи воронья над просевшими могилами, пьяный хохот торжествующей, глумящейся нечисти.
Словно отгоняя видение, он затряс головой и принялся в молчании есть, шрамы на его лице растягивались и сжимались, как на гуттаперчевой кукле.
Оркестр между тем заиграл танго. В сизом полумраке под истомную чувственность синкоп, бередящих нервы, словно отзвуки страсти, пары начали изнемогать, изламываться, изображая гибельный восторг и сладострастье смерти. Пейсатые лабухи старались вовсю, пиликали и дудели, что было мочи, некоторые, хлебнув винца, печально улыбались, пускали горькую еврейскую слезу, благодарили Яхве, что избежали погрома.
Публика галдела, гуляла, словно перед судным днем, жрала в три горла, пользовала водочку, а кое-кто и кокаинчик, исподтишка, под яблочко. Табачный воздух дрожал от пьяных выкриков, судорожного смеха, звона хрусталя, запахи духов, острой пищи и разгоряченных женщин кружили голову хмельным туманом – к черту заботы! Живем только раз!