Поэты и цари - Валерия Новодворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в 1947 году он встречает ее: тайну, чудо, красоту, легкость эльфа, абсолютно несоветский характер. Ольга Ивинская и ее дети, которых он полюбил, как своих: Дима и Ира Емельяновы. Он только что написал великий христианский цикл, и она – его награда. Зиночка и Ольга долго выясняли отношения и перетягивали канат, но Пастернак, любя Ольгу, в силу чистой порядочности не мог оставить Зину и так и ходил между Большой и Малой дачами в Переделкине, разделенными мостиком. Ольгу возьмут в заложницы и посадят в 1949 году: попытаются получить показания на любимого человека. Лара сгинула в одном из женских лагерей – так вот, это про Ольгу. Она ничего не скажет, ничего не подпишет и получит пять лет. Верная из верных, когда встанет вопрос об отъезде из СССР после истории с Нобелевской премией, она готова будет ехать с детьми. И надо было ехать, получить свои миллионные гонорары, премию, бродить по Европе, читать лекции, и пусть бы вся писательская свора, поднимавшая руку за исключение из Союза писателей и топтавшая его ногами, сдохла бы от зависти. Но Зина сказала, что не поедет, что останется с Леней в СССР (хотя Женя хотел ехать), и великий поэт лег под три сосны на Переделкинском кладбище, убитый тупостью, подлостью и злобой. Как его лирический герой.
«Но книга жизни подошла к странице, которая дороже всех святынь. Сейчас должно написанное сбыться, пускай же сбудется оно. Аминь. Ты видишь, ход веков подобен притче и может загореться на ходу. Во имя страшного ее величья я в добровольных муках в гроб сойду. Я в гроб сойду и в третий день восстану, и, как сплавляют по реке плоты, ко мне на суд, как баржи каравана, столетья поплывут из темноты». Голгофа – понятие не географическое. На русской земле много Голгоф.
Игорь Свинаренко
ЖИВАГО ЖИВЬЕМ
Уж и не знаю, что можно писать про «Живаго» и вообще про Пастернака после Дмитрия Быкова. Который все, что связано с «мулатом», дико любит.
На самом деле написать можно много чего, поскольку Быков вот этой своей любовью как раз и плох, он ведь пристрастен и таким образом неправдив. И я в данном случае куда лучше подхожу для роли беспристрастного литературоведа (который прошел путь от восторгов по поводу романа до досады и после до ровного восприятия, что делает мою позицию очень взвешенной). При всей моей густой ненависти к литературоведению, которое непонятно зачем и существует. Оправданием его может быть разве только обильное цитирование обозреваемого произведения.
И вот я тут вам даю цитаты, рассованные по придуманным мной разделам. Одни только их названия дадут понять, что я хотел сказать и, не тратя лишних слов, сказал.
БиографичностьЮра хорошо думал и очень хорошо писал. Он еще с гимназических лет мечтал о прозе, о книге жизнеописаний, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидать и передумать. Но для такой книги он был еще слишком молод, и вот он отделывался вместо нее писанием стихов.
Нам посчастливилось. Осень выдалась сухая и теплая.
Картошку успели выкопать до дождей и наступления холодов. За вычетом задолженной и возвращенной Микулицыным, ее у нас до двадцати мешков, и вся она в главном закроме погреба, покрытая сверху, поверх пола, сеном и старыми рваными одеялами.
Изменил ли он Тоне, кого-нибудь предпочтя ей? Нет, он никого не выбирал, не сравнивал. Идеи «свободной любви», слова вроде «прав и запросов чувства» были ему чужды. Говорить и думать о таких вещах казалось ему пошлостью. В жизни он не срывал «цветов удовольствия», не причислял себя к полубогам и сверхчеловекам, не требовал для себя особых льгот и преимуществ.
(Тут кругом намеки на могучий роман с Ивинской и сельскую жизнь на уровне почти натурального хозяйства в Переделкине.)
Бразильский сериал– Что с тобою, ангел мой? Успокойся. Что ты делаешь? Не бросайся на колени. Встань. Развеселись. Прогони преследующее тебя наваждение. Он на всю жизнь запугал тебя. Я с тобою. Если нужно, если ты мне прикажешь, я убью его.
(Вас тоже, может, развлекли все эти ахи и охи, и ходульные декламации, и громоздящиеся друг на друга совпадения, какие сделали бы честь даже и индийскому кино. Последнее немыслимо без потерянных младенцев, которые после отыскиваются родителями-махараджами и миллионерами; пожалуйте, Пастернак эту тему замечательно развил – вон у него генерал Живаго находит племянницу-прачку, дочку поэта.)
СовокЯ тоже думаю, что России суждено стать первым за существование мира царством социализма. Когда это случится, оно надолго оглушит нас, и, очнувшись, мы уже больше не вернем утраченной памяти. Мы забудем часть прошлого и не будем искать небывалому объяснения. Наставший порядок обступит нас с привычностью леса на горизонте или облаков над головой. Он окружит нас отовсюду. Не будет ничего другого.
Весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, все рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей, новизну и быстроту умозаключений, насмешливость, всю во имя жалости выработанную вспомогательную безжалостность – все это впитал в себя и обобщенно выразил собой Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за все содеянное обрушиться на старое.
(Советские и просоветские пассажи замечательны и особенно хорошо смотрятся на руинах совка, на которых уже столько циничного капитализма настроено. Это умиляет и реально трогает – мы-то знаем о попытках Пастернака полюбить советскую действительность и присущую ей пропаганду. Что поделать, он хотел жить. Это так понятно. И он выжил – в отличие от многих других даже более безобидных, чем он, людей. И умер в своей постели, дожив до довольно-таки преклонных лет… Счастливая судьба.)
АнтисоваМарксизм слишком плохо владеет собой, чтобы быть наукою. Науки бывают уравновешеннее. Марксизм и объективность? Я не знаю течения, более обособившегося в себе и далекого от фактов, чем марксизм.
Несвободный человек всегда идеализирует свою неволю. Так было в Средние века, на этом всегда играли иезуиты. Юрий Андреевич не выносил политического мистицизма советской интеллигенции, того, что было ее высшим достижением или, как тогда бы сказали,– духовным потолком эпохи.
Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности.
(Это все при Советах давало небывалый адреналин и хорошо помнится. Прекрасный порох! Жаль только он отсырел и совсем бесполезен. Но для музея сгодится. Мы готовы рассматривать этот теперь уже не страшный порошок с тенью давнишнего благоговения.)
НеряшливостьНа улицах бой. Идут военные действия между юнкерами, поддерживающими Временное правительство, и солдатами гарнизона, стоящими за большевиков. Стычки чуть ли не на каждом шагу, очагам восстания нет счета. По дороге к вам я два или три раза попал в переделку, раз на углу Большой Дмитровки и другой – у Никитских ворот.
* * *Экстренный выпуск, покрытый печатью только с одной стороны, содержал правительственное сообщение из Петербурга об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата.
Далее следовали первые декреты новой власти и публиковались разные сведения, переданные по телеграфу и телефону.
(Уж как писал человек, так и писал. Скороговорка, казенные фразы, канцеляризмы – из песни слов не выкинешь. Эти неудачи только выгодно оттеняют удавшиеся литые фразы. Хотя, может, я придираюсь и не нужна никому густота? Может, надо вот так колотить по клавишам и не брать труда перечитывать написанное?)
ИтогоВот я сейчас взял в руки эту без малого 800-страничную книгу и подумал: откуда были восторги, что я мог понять, получив слепые книжные страницы, отпечатанные на фотобумаге, в коробке из-под сапог? Всего-то на одну ночь? Понять – да и ничего, пожалуй. А вот почувствовать, почуять – вполне мог: могучую силу другой, несоветской, неказенной жизни, такой, какой мы не видели и не представляли себе тогда, в каком-то 1977-м или 1978 году, когда я впервые взял в руки «Живаго». Мы живем давно уже взрослой жизнью, кто как может, и смешно теперь думать, что игры в детской песочнице могли нас так занимать; трудно поверить, что над наивными пафосными разговорами про справедливость тогда никто не смеялся – да хоть потому, что это было опасно!