Собрание сочинений. Том 1 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стойте, стойте! — кричал он. — Я тоже. Подождите!
Быстро зарядил ружье.
— Ну, желаю вам никогда не вспоминать об этом, — отрывисто сказал Джеккер.
Он поднял глаза к небу, но быстро опустил их и стал взволнованно разглядывать дула ружей. Он поморщился.
— Не вспоминать? Напротив, напротив… — сказал кто-то.
Все оглянулись на Буиссона. Он, однако, не соображал, сказал ли он что-нибудь. Ему казалось, что он не раскрывал рта, хотя молчать было действительно страшно. Надо было говорить много, хорошо, убежденно. Рассказать всю свою жизнь, развернуть свою растерянную душу, заглянуть туда самому и понять, как и почему все это вышло.
Джеккер досадливо дернул губой. Он хотел сунуть руки в карманы. Вынул их и занес за спину. Пальцы рук конвульсивно метались, он не мог сжать руку в кулак.
Тут они все шестеро выстрелили. Ха! Залп отдался прямо в кишках.
— Ну, пошли, пошли, — заторопил Клавье, — у нас еще тысяча дел.
Последняя страница в дневнике Эдуарда КоллинсаНесмотря на предупреждение мистера О., я никогда не думал, что конец так близок. Самые замечательные события произошли с быстротой поистине необъяснимой. Говорят, что в день, когда версальцы ворвались в город через ворота Сен-Клу, Домбровский был у себя дома, на улице Vavin, 52. В переполохе его даже забыли известить об опасности. Когда в четыре часа дня он появился в штабе в Ла Мюэтт и выслушал доклад с тем щегольским спокойствием, которое появлялось у него в самые критические минуты, он тотчас распорядился послать за батареей седьмого калибра в Морское министерство и вызвать 19-й и 69-й батальоны.
— Я буду командовать сам, — обнадеживающе сказал он.
Тотчас, говорят, он посылает депешу Комитету общественного спасения — она идет три часа — о необходимости послать части для занятия ворот Отей. Федераты окапываются у виадука и у начала бульвара Марата. Баррикадируют набережную на высоте Иенского моста. В понедельник двадцать второго Домбровский, около двух часов ночи, бледный, расстроенный, контуженный осколками камня в грудь, появляется в Ратуше. Он рассказывает о бесплодных попытках остановить бегущих.
Накануне, в воскресенье, Коммуна заседала последний раз. Она собралась в этот день, чтобы судить уже давно арестованного генерала Клюзере. В момент прений Бильорэ, член Комитета общественного спасения, вбежал в залу и попросил слова для важного сообщения. Он прочел рапорт Домбровского, что версальцы вошли в Париж и что он переходит на вторую линию защиты.
Валлес, бывший председатель собрания, тихо спросил:
— Комитет общественного спасения больше ничего не имеет нам сказать? В таком случае слово принадлежит гражданину, который его просил для прений.
Один из членов Коммуны, вздремнувший на заседании, узнал о вступлении версальцев, только покидая собрание.
На стенах домов появились надписи мелом и углем: «Прочь жалость!» и афиша Делеклюза к национальным гвардейцам. Батальоны бросились к своим кварталам. Армия Домбровского распалась, но Ла Сессилиа и Врублевский еще держатся. В этот момент, требующий величайшей централизации руководства, Коммуна постановляет, чтобы ее члены отправились для защиты районов. Центр перестал существовать. Каждая улица дралась за себя, без надежды на помощь соседей. Вечером двадцать второго секретарь Комитета общественного спасения, Анри Биссак, распорядился — муниципалитетам округов бить без перерыва в набат во все церковные колокола.
Я вспомнил, что, по свойственной мне небрежности, так и не запасся охранным свидетельством от английского посольства и что не только не смогу приютить кого-нибудь из коммунаров, но и сам подвергаюсь большой опасности. Я вышел разыскать кое-кого из знакомых, но вернулся, никого не найдя. Всюду возводились баррикады. Только за одну эту ночь их возведено около шестисот. Всякое движение, кроме пешего, прекратилось.
Двадцать третьего утром я выбежал, даже не завтракая, так как сидеть в комнате было жутко. Признаться, я никак не мог решить, что предпринять. По своим политическим убеждениям я не был категорическим защитником Коммуны, но, с другой стороны, многое, чему я стал свидетелем за последнее время, сближало меня с коммунарами. Мне хотелось и выбраться из города, перейдя через немецкие посты, и приходило в голову встать в ряды защитников Парижа. Но для меня, журналиста, защищать — значило описать. Правдиво описать все, что имело место. И все-таки я колебался. Я выбежал из дому и, ничего не соображая, погруженный в свои мысли, прошел несколько кварталов. То, что я увидел, меня поразило еще больше, чем свое собственное состояние.
Я увидел трогательную мирную демонстрацию школьников. Они шли, распевая марсельезу, на торжество открытия какой-то новой школы. В полутора километрах отсюда версальцы уже расстреливали пленных. Гудел набат. Многие дома в центре города украсились иностранными флагами. Наивная предосторожность! Я ходил, почти не присаживаясь, до самой ночи.
Шли бои по всей юго-западной части города. На бульваре Орнано федераты оспаривали каждый метр. Домбровский смертельно ранен на улице Мира. На площади Бланш дерутся женщины под командой Луизы Мишель и Дмитриевой. Версальцы врываются на Монмартр, предательски незащищенный, и громят оттуда Шомон и кладбище Пер-Лашез. Вечером начались пожары. Горит весь левый берег Сены. Я трижды наведывался к Р. Его нет дома. Русское посольство наглухо закрыто. Никто не ответил на мой отчаянный стук. Я не знаю, что будет со мной завтра, и спешу записать виденное.
Ночью пожары усилились. Отступая, федераты поджигали здания. Казалось, что Париж скручивается в громадную спираль пламени и дыма. Двадцать четвертого федераты сами очистили X округ, Делеклюз был в XI мэрии, и я помчался туда. Спокойный, как в Министерстве финансов, Журд сидел со шкатулкой денег и выплачивал жалованье батальонам. Рядом с ним Ферре невозмутимо допрашивал шпионов. Он говорит: «Надо послать двух мерзавцев к Риго», — и тут же виновато вспоминает: «Ах, да…» Рауль Риго расстрелян. На площади Жанны д’Арк Врублевский отбивает атаки целого корпуса. Гудит набат.
Я провел ночь, дремля у костров на улицах. Утром, едва проснулся, узнал, что расстрелян Мильер и федераты в отместку казнили пятьдесят заложников. Где-то кто-то еще сражался, но ничего путного выяснить не удается.
Мне пришло в голову, что единственная цель моего пребывания в городе — это спасение кого-нибудь из оставшихся в живых главарей Коммуны. Опыт ее должен был получить немедленное освещение, не повторив судьбы восстаний 48 и 51 годов, материалы о которых до сих пор безмятежно хранятся в архивах Ратуши. Мне кажется невозможным продолжать свои записи. Рука не повинуется мне. Событий так много, что они перестают задевать сознание.
Кажется, что ничего не происходит, кроме расстрелов. Расстреливают на каждом углу. Сегодня уже дважды останавливали меня версальские патрули — однако английский паспорт выручает без труда. Но я не в силах ни вернуться в свою комнату, ни отдать себя под покровительство офицера «порядка». Конечно, здесь, среди этих, тоже много интересного. В сущности, я, быть может, единственный из журналистов брожу сейчас между линиями огня. Я твердо решаю — итти на Пер-Лашез. Там, на высотах кладбища, между памятниками, дерутся последние федераты.
Я еще хочу записать лишь одну мысль. Я не федерат. Но я сейчас чувствую, что сила исторических событий сильнее моих личных взглядов и выгод. Для меня нет другого выхода, как стать рядом с последними коммунарами. Никакого другого выхода нет. Быть может, в этом мое несчастье.
Почти не видя ничего, что творилось вокруг, Коллинс очутился на набережной, у Менового моста. Река несла на себе глухой, ворчливый гул и отдаленные крики.
Озноб рассеянного возбуждения, как после гимнастической тренировки, пробежал по коже, щекоча ее и увлажняя потом.
Семьдесят два дня призрак коммунизма стоял над старой Европой. Он был, как комета, видим отовсюду. Гадая по этой сулящей войну и кровь комете о своем будущем, отставные офицеры собирались в Дагомею; эльзасцы, семья за семьей, тянулись в Алжир разрабатывать фосфор; банкиры запирали конторы.
«Франция приобрела эту Коммуну в припадке рассеянности», — говорили на бирже. События блокировались одно с другим, как беженцы при посадке в поезд, открывая вдруг общие цели и взаимные интересы в самых неожиданных подытоживаниях.
Глубоко местным звучал вдруг где-нибудь в Америке или в Сан-Доминго декрет Коммуны, и воззвание Тьера благоговейно читали люди в Москве или Санкт-Петербурге, относя его к своим личным судьбам.
Теперь сходились в одно такие, казалось, разные вещи, как замысел Дизраэли о создании Великой Британии в Азии и путешествия Чарльза Динка, как покупка французским консулом в Каире городка Обока за пятьдесят тысяч франков у султана Сомали и появление в Нубии некого Махди, обещавшего вырезать христиан, как фраза маркиза де Плек, вице-директора Французского банка — «деньги стали что-то плохо питаться во Франции» — и рост внимания к путешествиям и открытиям рынков. Путешественники и географы стали поэтами европейских банкиров.