Труд писателя - Александр Цейтлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не отвлеченное логическое мышление лежит в основе творчества писателя, а «вечно живое» движение его образов.
Гёте, например, заявлял, что если он когда-либо чувствовал как поэт потребность в выражении какой-либо идеи, то делал это лишь в маленьких стихотворениях, связанных определенным единством и легко обозримых. Что же касается до произведений большого объема, то единственное из них, «где я сознательно старался провести определенную идею, — это мое «Избирательное сродство». Роман стал, благодаря этому, более ясным для рассудка; но я отнюдь не хочу этим сказать, что он стал от этого лучше».
Следует ли отсюда вывод, что «поэтическое произведение тем лучше, чем оно несоизмеримее и недоступнее для рассудка», как заявлял Гёте в той же замечательной беседе 6 мая 1827 года? Согласиться с этим — значило бы признать «рассудок» враждебным искусству, что было бы, конечно, абсолютно ложным выводом. Даже признавая, что Гёте «интересовала жизнь Тассо», мы нисколько не снимаем вопроса о существовании концепции, обусловившей собою действие этой драмы, жизнь ее героев. Стремясь избегнуть абстрактно-логического понимания идеи, Белинский указывал, что «искусство... допускает только идеи поэтические, а поэтическая идея — это не силлогизм, не догмат, не правило, это живая страсть, это пафос... В пафосе поэт является влюбленным в идею...»
Идея художника приобретает поэтическую форму, ложится в основу словесно-образной ткани произведения. Флобер не раз указывал на то, что самая оригинальность стиля вытекает из концепции, что любая фраза писателя «до отказа насыщена идеей». «Идеи, — говорил он, — должны вытекать одна из другой, увлекая читателя в водоворот метафор и трепетных фраз». Как удачно выразился Короленко, «художественной идее» предстоит «найти свой образ». Бальзак выразил ту же мысль, говоря о том, что «уделом сознания» художника, творческим оружием его «является идея, ставшая персонажем». Подлинно художественное произведение характеризуется именно таким органическим слиянием идеи с образом и внешними сторонами стиля.
Нередки случаи, когда идея только формально воспринята художником, но не усвоена, не ассимилирована им. В этим случаях она не находит себе образной формы. Такая лишенная способности дать плод идея живет «помимо образа», не охватывая его собою, не подчиняя его себе и не растворяясь во всей системе образных средств писателя. В таких случаях мы говорим не столько о том, чего достиг писатель, сколько о том, чего он намерен был достигнуть любыми путями, хотя бы и тенденциозного творчества. Энгельс охарактеризовал особенности последнего в своем письме к Минне Каутской, указав на идеализацию ею героев. «Очевидно, Вы, — говорил Энгельс, — испытывали потребность публично заявить в этой книге о своих убеждениях, засвидетельствовать их перед всем миром. Это уже сделано, уже осталось позади, и в такой форме Вам незачем повторять этого. Я ни в коем случае не противник тенденциозной поэзии как таковой... Но я думаю, что тенденция должна сама по себе вытекать из обстановки и действия, ее не следует особо подчеркивать, и писатель не обязан преподносить читателю в готовом виде будущее историческое разрешение изображаемых им общественных конфликтов»[57].
Если эти необходимые условия не соблюдаются, писатель переходит на путь абстрактно-логического доказательства, чуждого самой природе поэтического мышления. Цель решительно подчиняет себе творческий метод такого писателя, и мастерство его не поспевает за благими намерениями. Сюжетные ситуации создаваемых им произведений произвольны и нарочиты, и самые образы его из людей превращены в носителей идей. Так нередко бывает с художником, решившимся объявить «какую-нибудь замечательную мысль, когда эта мысль еще не вызрела и не получила образа, видного всем» (Гоголь). Поступающий так художник идет неверным путем, и созданные им таким образом произведения лишены художественной «честности».
Не логические предпосылки, а глубокие переживания писателя формируют основную мысль его произведения. В творчестве используется лишь то, что органически пережито художником. Некрасов был прав, говоря, что он «никогда не брался за перо с мыслью, чтобы так написать... позлее, полиберальнее», — он творил, органически переживая то, что должно было затем лечь под его перо. Характерно, что великие художники прошлого избегают «лобовых» признаний своего героя, чересчур прямолинейных комментариев к ним от собственного лица и т. д. Так, например, Пушкин ослабляет излишнюю четкость обличительных речей Алеко, а Лермонтов вовсе опускает вторую часть «Умирающего гладиатора», придающую его стихотворению произвольное политическое толкование.
Концепция далеко не всегда оформляется в произведении с самого начала, — Флобер, например, выясняет ее себе лишь в разгаре работы над романом «Госпожа Бовари». Тем не менее наличие концептуального элемента явственно окрашивает собою весь творческий процесс. Этой «концептуальностью» отличались и произведения Гёте, боровшегося против абстракций, но вовсе не отрицавшего роли идеи тогда, когда она вполне раскрывалась в художественных образах. Именно Гёте принадлежит важное творческое признание: «Мне было необходимо несколько разработать в голове идею произведения и только тогда уже я принимался за выполнение». Это признание не нуждается в каких-либо комментариях.
Еще бо́льшим удельным весом сознательной мысли характеризуются замыслы Шиллера, который, как это с известной долей осуждения замечал Гёте, «слишком часто действовал под влиянием предвзятой идеи, не обращая достаточного внимания на тот предмет, с которым имел дело». Шиллер действительно нередко творил путем дедукции, с определенными идеями подходя к материалу и ища в нем драматических возможностей. В «проекте» трагедии «Мальтийцы» мы читаем: «Содержание этой трагедии — столкновение долга и закона с чувствами, по существу благородными, так что непослушание является простительным, даже привлекательным и, наоборот, броня долга представляется суровой и невыносимой. Эта суровость может быть преодолена лишь возвышенным». Об идее задуманной им трагедии «Фемистокл» Шиллер пишет: «Подходящим человеческим содержанием этой трагедии является изображение пагубных следствий оскорбленного пиетета к отечеству. Это может иметь место лишь в республике, где граждане свободны и счастливы, и чувство это присуще лишь гражданину, для которого высшее благо — его отношение к родине». Так настойчиво выясняет Шиллер идейный центр своих только что задуманных им произведений. «Необходимо, — замечает он, — обработать необъятную массу действия — и не дать читателю запутаться в разнообразии событий и множестве фигур. Необходима руководящая нить, связующая всех их, точно шнурок, на который они нанизаны». Образ «шнурка» — тот самый, который вызвал у Гёте такие насмешки и критику.
В творчестве Золя сознательная идея обнаруживается с еще большей рельефностью. Это дало себя знать уже во фрагментах его черновых записей, полных идеологически четких заданий самому себе. В романе «Труд», например, он «хотел бы воплотить идею Фурье об организации труда, труд — источник, регулярное начало для всего мира» (см. аналогичные формулировки в материалах к «Жерминалю», «Чреву Парижа» и другим романам). В основе каждого романа Золя лежала определенная проблема, и вместе с тем с самого начала работы определялось направление, в котором эта проблема будет разрешаться. В известной мере решение было предопределено руководящей биологической идеей наследственности «Ругон-Маккаров». «Я, — писал Золя в предисловии к циклу, — хочу показать небольшую группу людей, ее поведение в обществе, показать, каким образом, разрастаясь, она дает жизнь десяти, двадцати существам, на первый взгляд глубоко различным, но, как свидетельствует анализ, близко связанным между собой. Наследственность, подобно силе тяготения, имеет свои законы». История семьи, по мысли Золя, — это и история государства: «своими личными драмами они повествуют о Второй империи, начиная от западни государственного переворота и кончая седанским предательством». Идея произведения была для романиста исходным пунктом — от нее он обращался к сюжетной интриге, которая должна была показать собою истинность идеи, и к трактовке под углом зрения этой идеи всех своих действующих лиц. Вот что Золя писал, например, о колбаснице «красавице Лизе» из романа «Чрево Парижа»: «Я хочу наделить свою героиню честностью ее класса и показать, какая бездна трусости и жестокости скрывается в спокойной плоти буржуазной женщины».
У русских писателей, которые, в силу особых условий русской национальной культуры, упорно стремились «понять, почувствовать, догадаться о будущем страны, о судьбе ее народа, об ее роли на земле», всегда хотели написать что-то вроде «евангелия», учащего жизни, концепция произведения играла особенно важную роль. Короленко, считавший идею «душой художественного произведения», выражал тем самым мнение своих собратьев по перу. Самые замечательные произведения русской литературы создавались на основе глубоко прогрессивной идеи, мощно подчинявшей себе структуру произведения. Тургенев неизменно протестовал против утверждений критиков, считавших, что «я в моих произведениях «отправляюсь от идеи», или «провожу идею»; иные меня за это хвалили, другие, напротив, порицали; с своей стороны я должен сознаться, что никогда не покушался «создавать образ», если не имел исходною точкою не идею, а живое лицо...» «...Я, — повторял Тургенев в другом случае, — в течение моей сочинительской карьеры — никогда не отправлялся от идей, а всегда от образов...» Тургенев имел все основания делать столь решительные заявления. Но, никогда не стремясь сознательно «проводить идею», этот писатель в то же время любил прояснять идейную направленность своих образов и ставить перед собою определенные задания концептуального характера. Так, например, в конспекте к «Накануне» мы читаем: «Появление отца: показать дрянность и дряблость у нас семейной жизни». Замечательно творческое задание, обращенное романистом к самому себе: «Надо, чтобы читатель понял, что Нежданову не удержаться на земле». Это задание Тургенев впоследствии и выполнил, наделив героя «Нови» чертами социальной обреченности.