Трон Исиды - Джудит Тарр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все замолчали, затаив дыхание. Диона подалась вперед.
Цезарион засмеялся — придушенно, но искренне.
— Ох, дружище! Ты — что надо!
Антилл усмехнулся сквозь остатки злости.
— Да и ты не хуже. Сдаешься?
— Ни за что, — отрезал Цезарион.
— Отлично, — сказал Антилл с искренним сожалением. — Тогда я тебе сейчас ка-ак врежу!
— А я — тебе, — заявил Цезарион.
— Интересно, каким образом?
— Очень просто!
Диона даже не поняла, что он сделал — так извивается в броске змея, или кот выскальзывает из ошейника. Через секунду Цезарион уже сидел у Антилла на голове, и тот опешил и от неожиданности онемел. Цезарион вскочил на ноги, не выпуская Антилла и широко ухмыляясь.
— Сдаешься, — уверенно сказал он.
— Скорее умру, — парировал Антилл.
Цезарион завопил с радостным одобрением:
— Ур-ра!! Мир! Ты мне нравишься. Давай-ка вставай, будем мириться. Никто еще не задавал мне такой трепки.
Антилл встал с суровым лицом, но тут же расплылся в улыбке, которая была едва ли не шире, чем у Цезариона, и принял протянутую ему руку с видимым удовольствием. Но все же он с сомнением смерил царевича взглядом сверху донизу.
— Ты щуплый, как девчонка. Наверное, ты неженка и нюня.
— Не мне судить, — сказал Цезарион. — А луплю, как Цезарь.
Антилл понимающе кивнул.
— Но ты ведь царь. Так сказала госпожа — и в Риме мне тоже говорили: Птолемей Цезарь — царь Египта, но его мать поможет, где нужно.
Диона затаила дыхание. Но Цезарион предпочел не возобновлять ссору.
— В драках с мальчишками неважно, царь я или нет. Ты же меня не испугался?
— Да, — согласился Антилл. — Но я — римлянин.
— И я — тоже, — подчеркнул Цезарион. — По крайней мере наполовину.
— А на другую половину — царь. И этим все сказано.
— А ты тоже не дурак, — заметил Цезарион. — Чего не скажешь о твоем отце, хотя дерется он хорошо. И моя мать любит его.
Антилл снова сел на землю возле шатра-кухни. С царским пренебрежением к своей одежде и внешности Цезарион устроился рядом.
— Моя мать умерла, — промолвил Антилл. — Отец говорил, что она могла бы стать царицей, если бы не была римлянкой. Я не знаю, любили ли они друг друга. В Риме мы не говорили о таких вещах. Это был взаимовыгодный союз — вот все, что я знаю. Однако она слишком далеко зашла. Люди говорят, что она умерла от стыда, но я думаю — от отчаяния.
Он говорил бесстрастно и обстоятельно, как истинный римлянин. Цезарион, бывший наполовину эллином, обнял его за плечи.
— Послушай, прости меня.
— Перестань, — свирепо, но без вражды в голосе сказал Антилл. — Октавия послала меня привезти отца домой.
— Не надо, не продолжай — я понял это, как только услышал твое имя. Ты хочешь попробовать?
— Не знаю… Может быть. Я обещал ей, что попробую.
— Антоний останется с нами, — с гордой уверенностью сказал Цезарион. — И ты можешь остаться.
— И твоя мать это допустит? Я — соперник ее сыновьям.
— Но ты ведь римлянин, и потому не можешь быть царем Египта.
— А в Риме нет царей, — кивнул Антилл, словно объяснил все. Возможно, в его воображении так и было. — Если я не смогу уговорить его, то останусь. Октавия хорошо к нам относится. Но слишком хорошо. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Цезарион. — Ты никогда не забываешь, как именно хорошо она к вам относится.
— Точно, — поддакнул Антилл. — И знаешь, что еще хуже? Она гладит меня по головке. И называет своим дорогим мальчиком.
Цезарион выразительно замолчал. Кивок Антилла был не менее выразительным и очень резким.
— А знаешь, что еще она делает? Я тебе расскажу…
Диона улыбнулась про себя. Конечно, надо бы велеть их обоих искупать и отправить под присмотр — но не сейчас. Им было слишком хорошо вдвоем.
27
Цезарион вернулся в Александрию рука об руку с Марком Антонием-младшим, другом и братом по духу, и дрались они не чаще и не более жестоко, чем можно ожидать от мальчиков, рожденных быть царевичами. Это явилось громадным облегчением для их родителей — по крайней мере для Клеопатры. Антилл не особенно усердно уговаривал отца вернуться в Рим — не более усердно, чем требовало связавшее его обещание.
В один из теплых солнечных дней, в разгаре весны, Диона отправилась во дворец поискать Луция Севилия. Примерно через полчаса она нашла его в зимнем саду царицы — в компании полосатой кошечки. Он сидел и читал книжку, а кошка дремала у его ног, мурлыча в островке теплых ласковых лучей. Оба казались беспечными и довольными.
Луций Севилий уже оправился от лихорадки, измотавшей его в Мидии. Он по-прежнему был худ и бледен, но лоб — когда Диона его целовала — оказался прохладным.
Он улыбнулся ей. В последнее время Луций Севилий делал это постоянно; и потому Диона словно летала на крыльях и чувствовала себя юной девушкой с мыслями легкими, как птичьи перья, а не умудренной жизнью женщиной. Возраст, положение, опыт — все это было пустым звуком, когда он смотрел на нее так, как сейчас, и глаза его говорили: на свете еще никогда не было женщин красивее и желаннее ее.
«Глупости!» — журила себя Диона. Но откуда было взяться благоразумию, когда Луций Севилий явно был ей в этом не помощник. Он сам отказывался быть благоразумным.
— Завтра, — сказал он, откладывая книгу.
Она села рядом на скамейку — но не касаясь его. Это было удовольствием, близким к боли: находиться так близко от любимого — и так далеко. Диона лелеяла сладость этого ощущения до замирания сердца и знала, что очень скоро, может быть, даже сейчас она преодолеет последние мучительные, до головокружения притягательные дюймы и коснется его руки.
И завтра, завтра ночью…
Диона сильно вздрогнула — и слегка покачнулась. Луций Севилий тут же заглянул ей в лицо, побелев от волнения.
— Тебе плохо? Голос был испуганным.
— Нет, — проговорила она. — Нет. Я…
Она умолкла. Любовь — это болезнь, как говорят поэты. Ее дыхание прерывалось; горло сжало спазмом; лицо посерело, потом побледнело, и взгляд затуманился. Биение сердца вдруг стало совсем еле слышным. Ею овладели страх, паника, ужас, мгновенная уверенность в том, что она не сможет… — все сразу. Она не стоит его. Она не умеет. Она не способна. Она не…
— Диона… — Этот голос она знала лучше всех на свете, но сейчас он вдруг показался совсем незнакомым. Акцент был странным, тембр другим. Он исходил откуда-то из глубины горла; и это была певучая звучность греческого или звонкая стремительность египетского. — Диона! Госпожа моя, любовь моя, нежный мой друг, не отвергай меня!
Эти слова не прозвучали патетично — хотя шли из самых глубин сердца, да и фраза была соответствующей, даже чуть цветистой. Но был в ней уловимый оттенок надменности, с которой рождаются все римляне — какими бы нежными они ни казались, и Диона сразу же напряглась и замкнулась в себе.
Но вскоре ее взгляд прояснился. Луций Севилий держал ее за руку. Его пожатие было якорем в зыбком море, связавшем Диону с миром реальности.
— Я чуть не струсила и не сбежала, — призналась она.
— Но ты ведь не трусиха.
— Нет.
Она снова вздрогнула, хотя солнце грело мягко и ласково.
— Теперь я знаю, как боятся Пана[54] — властелина диких пустынных мест. Паника ужаса, белая, как кость, красная, как кровь… Это почти красиво.
— Перестань, — попросил Луций Севилий. — Не мучай меня.
Она попыталась улыбнуться ему.
— Теперь ты видишь, что получишь, дорогой мой римлянин. Ты уверен, что этого хочешь?
— Я хочу тебя — всю без остатка, — сказал он без колебания. — И даже то, что может меня испугать.
— Ох, только не это! — воскликнула Диона.
Луций Севилий поднес ее пальцы к губам, поцеловал обе ладони и сжал их в руках.
— Все эти годы я знал, чего просил и прошу. Пойми, за столько лет я мог разглядеть тебя, понять и решить, что хочу только тебя: жрицу, женщину, голос богини, жену…
— Но я останусь прежней, Луций. Я принадлежу богине. Аполлоний не понимал этого. Он надеялся изменить меня: уменьшить, втиснуть в земную оболочку, вытеснить из нее богиню. Никому это не под силу. Даже тебе.
— А я и не буду пытаться, — твердо сказал он.
— Но все же ты боишься голоса богини, живущего во мне.
— Значит, мне придется научиться не бояться.
Диона покачала головой — но она не отвергала его.
— Я всем сердцем люблю тебя. Но можешь ли ты принять меня целиком — всю меня? Способен ли вообще мужчина на такое?
— Я попробую. И буду стараться.
Он был таким храбрым, потому что сказал то, что думал. И Диона вдруг поняла, что ей нет дела до того, что может случиться потом, даже если он пожалеет о сказанном — и о сделанном. Сейчас Луций Севилий сказал то, что думал. И этого достаточно.