Дорога в никуда. Книга первая - Виктор Дьяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– … Брат-атаман, как ты можешь за такое расстреливать своего брата? Ты что забыл, как он зарекомендовал себя, как прекрасно командовал полусотней, которую ты посылал наводить законность и порядок, как, не дрогнув, казнил врагов наших. Он хоть раз не выполнил какой-нибудь твой приказ, или дал повод заподозрить себя в неверности нашему делу?! – воздев руки к потолку, взывал священник.
Атаман морщился и, похоже, что с ним случалось крайне редко, колебался:
– Поймите, батюшка, – Анненков хоть и ввел в дивизии ритуал братского «тыкания», но со священнослужителями, всегда был строго на «вы», – я не могу терпеть в своей дивизии невыдержанных людей, анархистов. Я и так уже несколько раз закрывал глаза на его проступки. Сколько хорунжих у нас? Много, и я их за редким исключением почти никого близко не знаю, а вот этого за его фокусы узнал хорошо. Не слишком ли большая честь для хорунжего, чтобы им лично командир дивизии занимался. Я понимаю, одно дело это расстреливать и рубить большевиков, или им сочувствующих, другое, когда дело касается ни чем не оправданных бесчинств, в чем он уже неоднократно был замечен, или то, что случилось сейчас. Пьянство, буйство… я не допущу этого. Это ведет к подрыву дисциплины, а ради укрепления дисциплины я не остановлюсь ни перед чем…
Речь шла не об ком ином, как о хорунжем Василии Арапове. Он, будучи изрядно пьяным, застрелил на балу местную барышню, которая по старой доброй привычке отвесила ему пощёчину за откровенно хамское «ухаживание». Анненков был ярым противником всяких увеселительных мероприятий. Но офицеры 2-го Степного корпуса частенько устраивали всевозможные балы, и запретить ходить на них своим офицерам он не мог. Сам он не находил никакого удовольствия ни в спиртном, ни в общении с женщинами, однако понимал, что накапливаемый в боях, походах и карательных экспедициях «пар» необходимо время от времени «стравливать». Но, увы, отдельные господа офицеры чересчур «озверели» и их нужно призвать к порядку. А лучший способ, в этом атаман не сомневался, кого-нибудь расстрелять для острастки. И случай вроде бы подвернулся, тем более, что этого хорунжего вовсе не жаль. Он записался в дивизию недавно, и попал в Атаманский полк, только потому, что имел за спиной среднее образование, окончил кадетский корпус. Но Арапов не был ни фронтовых сотоварищем атамана, не участвовал ни в боях на Урале, ни в славгородском деле. Он «заявил» о себе лишь чудовищной жестокостью во время карательных рейдов по деревням в последние два месяца, да вот ещё на балу «отличился». Сейчас это «герой» сидел под арестом и ждал своей участи, которая и решалась в бурной дискуссии атамана с дивизионным священником.
Случилось невероятное, Анненков в конце-концов со «скрипом» уступил, согласился заменить расстрел на разжалование провинившегося хорунжего в рядовые, и отчисление из привелигированного Атаманского полка. Он также должен быть немедленно отправлен в подразделение дивизии, которое базировалось в Сергиополе и занималось неблагодарной черновой работой, совершало разведрейды в северное Семиречье, уточняя возможности начала там широкомасштабных боевых действий. Партизанская дивизия со дня на день ждала приказ о наступлении на Семиречье. Недолгий период формирования заканчивался, впереди снова предстояли бои.
После ухода священника Сальников вошел в кабинет и вручил телеграмму атаману. Прочитав ее, Анненков ненадолго задумался.
– Как ты думаешь… Колчак – это серьезно? – неожиданно доверительно, по свойски спросил он Сальникова.
– Думаю, что да, ведь он признан всеми, – с дрожью в голосе отвечал штабс-капитан, не веря в истинность «братского» обращения атамана.
– Хмммы, – издал неопределенный звук Анненков, и отложив телеграмму, подошел к окну отодвинул шторку, вгляделся в заиндевевшее от изморози стекло. – Мерзкое место, недаром этот город семипроклятьинском прозвали. Не будь здесь столько богачей, никогда бы не согласился тут формировать дивизию. Но деньги, увы, решают всё. Еще Наполеон говорил, для войны нужны три вещи, деньги, деньги и ещё раз деньги. А так я бы лучше в Семиречье базу для дивизии устроил. Я служил там до войны, вот места так места. Только не северное, а южное Семиречье. На севере там также как здесь, тоскливая голая степь. А вот на юге, красота. Горы изумительные, долины рек плодородные, тепло. Снег только к Рождеству выпадает и лежит не больше полутора месяцев. По осени от яблок ветки до земли гнутся, помню, верненским апортом объедались. Яблоки такие, одно в фуражку положишь и все, второе уже не влезает. В Верном, у тамошних офицеров в домах гостил, во дворе беседки, все виноградом увитые. Сидим, ужинаем, а хозяин руку протягивает, гроздь срывает и тут же на стол подает…
Анненков умолк, видимо в своих мыслях он перенесся в свою офицерскую юность, когда служил в 1-м сибирском казачьем полку на китайской границе.
– Как вы думаете, наши западные армии смогут в будущем году преодолеть Волгу и выйти к Москве, – совершенно неожиданно атаман отошел от «братского» способа общения и перешел на «вы», задавая «стратегический» вопрос.
– Думаю да… должны. Иначе, если не удастся в течении года разгромить основные силы большевиков, союзники наверняка сократят помощь, и тогда нам придется очень туго. А вы как думаете Борис Владимирович, так же? – в свою очередь осмелился задать вопрос штабс-капитан.
– Если бы я думал так же, я бы все сделал, чтобы быть там, на главном фронте, а не сидеть в этом семипроклятьинске, – резко ответил атаман.
Вернувшись за стол, он взял в руки телеграмму, принесенную Сальниковым.
– Вы, наверное, ждете, что я сейчас начну вам диктовать свой послужной список, чтобы отбить его телеграммой в Омск?… Ошибаетесь. Я подожду пока что. Стоит ли получать генеральское звание от власти, которая себя пока что ничем не зарекомендовала?
– А что же тогда отвечать на телеграмму? – растерянно спросил пораженный штабс-капитан…
26-го декабря 1918 года в День Георгиевских кавалеров, состоялся разговор по прямому телеграфному проводу между атаманом Партизанской дивизии и войсковым атаманом Ивановым-Риновым, в котором Анненков отказался принять генеральское звание от Колчака. В телеграмме он писал:
– Я бы хотел получить генеральский чин из рук Государя-Императора…
5
То, что характер власти в Омске после колчаковского переворота 18 ноября круто изменился, Тихон Никитич тоже ощутил по тону и содержанию руководствующих телеграмм. Сразу видно, что их составляли не случайно оказавшиеся у кормила власти люди, а опытные администраторы с дореволюционным стажем. То тебе не эсеро-кадетские деятели провинциального масштаба, или генералы, произведенные прямо из капитанов. Да, и само имя адмирала Колчака, конечно, многое значило. В одной из первых телеграмм требовали подробные сведения о всех годных к несению воинской службы конными или пластунами казаках 2-й и 3-й очереди. Обеспокоенный Тихон Никитич теперь ожидал и телеграммы вытекающей из этой, о всеобщей мобилизации казаков 2-й и 3-й очереди и отправки их на фронт. Но вместо ожидаемой, последовала телеграмма о преобразовании в центральных станицах войска самоохранных сотен в подразделения милиции, несущих службу на местах, в своих волостях и ответственных за проведение мобилизации среди крестьян, поддержание законности и порядка, поиск дезертиров. То была одновременно и лишняя головная боль и лазейка, возможность спасти от мобилизации и отправки на фронт хотя бы близких родственников. Тихон Никитич тут же стал прикидывать, кого зачислить в отряд усть-бухтарминской милиции, ведь прежний состав самоохраной сотни, состоящий в основном из статейников для выполнения, ни чего иного, как полицейских обязанностей, был в большинстве своём явно не годен. Начальником, естественно, пришлось назначать Щербакова. Просто так, отставить бывшего командира самоохраной сотни, и поставить начальником милиции Ивана, Тихон Никитич всё же не мог. Во-первых, возникнет нежелательный отклик в станичном обществе и потом для Ивана, боевого офицера, фактически возглавить вновь создаваемое полицейское управление совсем не с руки. Тем не менее, заместителем Щербакова записали именно сотника Ивана Решетникова.
С уходом Полины в дом к мужу и отъезда Владимира на учёбу в Омск, фоминский дом стал каким-то неуютным. Раньше Тихон Никитич не ощущал, что он так высок, просторен и даже в какой-то степени пуст. Пуст, несмотря на большое количество мебели, ковров, всевозможных шкафов и буфетов, набитых фарфоровой и хрустальной посудой, множества стульев, жёстких и мягких, кресел, тяжёлых штор, фикусов в кадках. Шестипудовой жены, худощавой шустрой Пелагеи и верного Ермила не хватало, чтобы заполнить этот дом, не хватало, прежде всего, смеха и шелеста платьев дочери, но и пробивающийся басок сына стал для Тихона Никитича в последнее время чем-то очень необходимым, без чего он вдруг начинал, казалось бы совершенно беспричинно, тосковать и чувствовать в своем доме столь бесприютно. Полина теперь не часто заглядывала к родителям, разве что поболтать с матерью, да поиграть на пианино. Она сумела сама себе отдать приказ, что теперь ее дом, дом Ивана. И отец, и мать с удивлением наблюдали, как быстро преображалась их шалунья, став мужней женой. Казалось, давно ли чудила, вскакивала в седло в перешитых его шароварах, и айда как ветер в поле. Сильно серчал тогда Тихон Никитич, один раз едва не сдержался, хотел вытянуть ногайкой по туго обтянутому этими шароварами заду… но, ослабела вдруг рука в последней момент, не смог сделать больно любимой дочери, хоть она этого и вполне заслуживала. И вот, любуйтесь, как и не было ничего, ходит только в длинных платьях, волосы под платок убирает, со свекровью и свёкром почтительна. Правда и те чуть не пылинки с нее сдувают. Хоть и много в их дом Полина богатства принесла, но чёрт его знает, что там впереди случится, какова станет цена тому богатству. Кажется, что конец света приближается, и все в цене стремительно падает, прежде всего сама жизнь человеческая.