Гроздья гнева - Джон Стейнбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ночам вдоль шоссе возводились миры. Люди сворачивали с дороги и отдавали строительству то, что у них было: палатку, сердце, мозг.
Утром палатки убирали, брезент свертывали, шесты привязывали к подножке, постели клали в одно место, посуду в другое. И по мере продвижения на Запад семьи постепенно осваивали технику постройки жилья по вечерам и разрушения его с первыми утренними лучами; свернутые палатки клались на свое место, кухонная посуда — счетом — на свое, в ящик. И по мере продвижения машин на Запад каждый член семьи свыкался со своим местом, со своими обязанностями; каждый член семьи — и старый и малый — знал свое место в машине; а поздними душными вечерами, когда машины подъезжали к лагерю, каждый член семьи знал свои обязанности и выполнял их, не дожидаясь чьих-нибудь указаний; ребятишки собирали хворост, приносили воду; мужчины разбивали палатки, раскладывали матрацы; женщины стряпали ужин, кормили семью. И все это делалось сразу, без понукания. Семьи, жизнь которых была раньше ограничена стенами дома — ночью, и полями — днем, привыкли теперь к другим границам. И в жаркие дневные часы они молча сидели в машинах, которые медленно шли на Запад, а по ночам сливались на стоянках с окружающими их людьми.
Они изменили свою жизнь так, как во всей вселенной может изменить ее только человек. Они уже больше не фермеры, они кочевники. И думы, расчеты, сосредоточенное молчание, посвящавшиеся раньше полям, теперь посвящались дороге, долгому пути. Западу. Человек, мысль которого работала раньше в пределах акров, теперь считал мили узкой ленты бетона. И в его думах, в его заботах уже не было места дождю, ветру, пыли и всходам. Глаза следили за шинами, уши прислушивались к стукам мотора, внимание было занято маслом, горючим, тонким слоем резины между воздухом и асфальтом. И сломанная шестерня была трагедией. Вода вечером — мечтой… Вода и ужин на костре. Здоровье — это значило, что путь не будет прерван посредине; здоровье — это была тяга, желание ехать все дальше и дальше. Воля, устремленная вперед, обгоняла их самих; страхи, которые рождала раньше угроза наводнения или засухи, теперь могло вызвать только то, что приостанавливало медленное движение на Запад.
Места привалов уже не менялись — их отделял один от другого день пути.
В дороге некоторые семьи охватывала паника, они ехали днем и ночью, спали в машинах, они спешили на Запад, спасаясь бегством от дороги, от самого движения. Им так хотелось поскорее осесть, устроиться, что они не сводили глаз с дороги и ехали, не давая отдыха дребезжащим машинам.
Но большинство семей быстро приспособилось и вошло в ритм новой жизни. И на закате…
Пора подыскивать место для привала.
А вон впереди палатки.
Машина сворачивала с дороги и останавливалась; и так как другие семьи обосновались здесь первыми, надо было держаться как можно учтивее. Мужчина, глава семьи, выглядывал из кабины.
Можно здесь остановиться — переспать ночь?
Пожалуйста. Для нас такое соседство большая честь. Вы из какого штата?
Издалека, из Арканзаса.
Вон в той палатке тоже арканзасцы — четвертая с краю.
Да не может быть!
И самый важный вопрос: как с водой?
На вкус, правда, неважная, но ее сколько хочешь.
Спасибо вам.
Не за что.
Но учтивость ценилась. Машина подъезжала к крайней палатке и останавливалась. Усталые пассажиры выходили из нее, расправляли онемевшие члены. Появлялась новая палатка; малыши бежали за водой, мальчики постарше рубили хворост или дрова. Вспыхивал костер, варился или жарился ужин. Подходили «старожилы», спрашивали, кто из какого штата, иной раз оказывалось, что есть общие знакомые, родственники.
Оклахома? Какой округ?
Чероки.
Вот оно что! У меня там много родни. Элленов знаете? В Чероки Элленов полным-полно. А Уиллисов знаете?
Ну еще бы!
Образовывалось ядро. Сумерки сгущались, но вновь прибывшие еще до темноты успевали войти в жизнь лагеря, перекинуться двумя-тремя словами с каждой семьей. Это свои люди, хорошие люди.
Я Элленов знаю с детства. Саймон Эллен, старик Саймон, не ладил с первой женой. В ней была индейская кровь. Красивая, как… как вороной жеребенок.
А сын, младший Саймон, женился на дочке Рудольфов? Да, да! Они уехали в Энид, хорошо там устроились — живут-поживают.
Он один такой удачник из всей семьи. Держал гараж.
Когда ведра были налиты водой и хворост нарублен, дети начинали несмело, робко бродить между палатками. Способы, с помощью которых они завязывали новые знакомства, были весьма сложны. Мальчуган останавливался около другого мальчугана, разглядывал камешек, поднимал его с земли, снова разглядывал, плевал на него, начищал до блеска, и наконец другой, не вытерпев, спрашивал: что это у тебя?
И с деланной небрежностью: так, ничего особенного. Камень.
Тогда чего же ты его разглядываешь?
А мне показалось, в нем золото.
Как это ты увидел? В камнях золото не золотое, а черное.
Подумаешь! Это все знают.
Наверно, обманка, а ты обрадовался — золото!
Вот и нет. Мой отец столько золота находил. Он и меня выучил, как искать.
Вот бы найти целый слиток! Хотел бы?
Спра-ашиваешь, так тебя и так! Я бы купил конфетину — вот какую!
Мне не позволяют ругаться, а я все равно ругаюсь.
И я ругаюсь. Пошли к ручью.
Девушки тоже находили сверстниц и, смущаясь, рассказывали о своих успехах, о своих видах на будущее. Женщины хлопотали у костров, торопились накормить голодную семью — свининой, если были деньги, — свининой с поджаренным луком и картошкой; лепешками и к ним побольше приправы; свиными ребрышками или отбивными и черным горьковатым чаем, налитым в консервную банку. Если с деньгами было туго — то маисовыми лепешками на говяжьем жиру, румяными, похрустывающими на зубах.
Семьи, которые не стеснялись в средствах или просто пускали деньги на ветер, ели консервированные бобы, консервированные персики, покупной хлеб и печенье. Но им приходилось прятаться со всем этим по палаткам, потому что есть такие вкусные вещи на людях было нехорошо. Впрочем, дети, уплетавшие маисовые лепешки, все равно чуяли запах горячих бобов и горько вздыхали.
К тому времени, когда с ужином было покончено, посуда вымыта и вытерта, наступала темнота, и мужчины присаживались на корточки поговорить. Они говорили о земле, оставшейся позади. Что дальше будет, одному богу известно. Испортилась наша страна.
Со временем все наладится, только нас на прежнем месте не будет.
Может быть, думали они, может быть, мы грешили, сами того не зная.
Мне один говорил — знающий человек, к правительству имеет касательство… Так вот, он говорил, что нас задушили размывы. Если бы вы, говорит, пахали не вдоль контура, а поперек, тогда бы размывов не было. Кто его знает — проверить так и не пришлось. А трактористы тоже запахивают вдоль. Ведет и ведет борозду мили на четыре и не свернет ни разу ни вправо, ни влево.
Они тихо рассказывали о родном доме. Я устроил у себя погреб под ветряком. Держали там дыни, ставили молоко, сливки с него снимали. Залезешь туда в полдень, в самую жарищу, — прохладно! Дыню взрежешь — такая холодная, что зубы ломит. А из цистерны вода капает.
Они рассказывали о своих трагедиях. Был у меня брат, Чарли. Волосы желтые, прямо кукуруза. Взрослый уж был. На аккордеоне играл так, что заслушаешься. И вот, боронил он как-то в поле, нагнулся высвободить постромку, и вдруг — гремучая змея, да как зашипит! Лошади понесли, борона прошла по нему. Пропороло зубьями живот, кишки наружу, от лица ничего не осталось… Эх, господи!
Они говорили о будущем. Как там, в Калифорнии?
На картинках — глаз не отведешь. Я видел одну — солнце, красота кругом, ореховые деревья, всякие ягоды; а позади, совсем близко — доплюнуть можно, — высокие горы, покрытые снегом. Просто загляденье!
Только бы найти работу, тогда все будет хорошо. Холодов зимой нет. Ребята не замерзнут, пока добегут до школы. Я своих обязательно пошлю учиться. Сам-то я умею читать, да ни охоты, ни привычки у меня к этому нет.
А иной раз кто-нибудь выходил из палатки с гитарой. Садился на ящик у входа, и люди со всего лагеря медленно брели к этому месту, словно их сюда что-то притягивало. Мало ли кто бренчит на гитаре, но этот, кажется, и мелодию умеет подбирать. Вот, слушайте! Аккорды густые, мерные, а мелодия легкими шажками бежит по струнам. Тяжелые заскорузлые пальцы ступали по ладам. Человек наигрывал, и люди медленно брели к нему со всего лагеря. Наконец кольцо вокруг него смыкалось, и он запевал: «Хлопок дешевый, а мясо в цене». Слушатели, окружавшие его кольцом, тихо вторили. Он пел: «Ах, девушки, не надо косы стричь». И слушатели вторили. Он затягивал: «Покидаю я старый Техас» — мрачную песню, которую пели еще до прихода испанцев, только слова тогда были индейские.