Тысячелетняя пчела - Петер Ярош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Занималось морозное утро, брезжило. Он перестал подпрыгивать, перестал трястись. Задышал ровнее. Пар, который он выдыхал, тотчас обращался в иней, твердел. Он с любопытством озирался кругом. Ночью снегу не убавилось, не прибавилось. Следы, что проложили на снегу обитатели дома, остались нетронутыми. Он сошел с крыльца и задробил, затопал бурками по скрипучему снегу, словно хотел выгнать из него холод. К нему подбежал пес Дунчо. Весело вертя хвостом, радостно заскулил и притулился к ногам. Старик улыбнулся. Наклонился, легонько потрепал пса по буйной шерсти. Снова улыбнувшись, почувствовал, что на морозе и усы застыли. Они показались ему каким-то инородным телом. И вроде даже мешали, хотя носил он их самое малое сорок лет. Он потрогал усы, словно хотел вновь свыкнуться с ними, но они и на ощупь были чужими. Ему показалось, что рука коснулась старого, влажного и стылого мха.
Он ногой отстранил от себя пса и пошел к двору. Отомкнул, собираясь войти. В этот момент его что-то остановило. Звук! Он удивился, прислушался. Пес рядом яростно взнялся. Пришлось пнуть его, чтоб утих. Но скулящего он тут же и погладил. И опять этот же звук, но еще пронзительнее. Эге, да это из коровника, из-под дверей. Вроде кто-то душит кого. Кура! Точно, кура это!..
Он кинулся к дверям коровника и отодвинул засов так резко, что даже колышек из руки выпал. Да бог с ним — он и не подумал нагнуться! Потихоньку, потихо-о-нечку открыл дверь и заглянул внутрь. За спиной заскулил пес. Куры кудахтали, квохтали, скотина всполошно топала. А под насестом из последних сил надрывалась белая курка. Перо взлетало кверху, последние звуки продирались из горла, а на куре топтался хорек, почти всю ее закрывая своим полуметровым телом. Старый Пиханда кинулся в коровник — и хвать хорька за хвост. Хорек, ловко извернувшись, впился зубами ему в запястье. Он выпустил хорька, схватил вилы и злобно проткнул его. Тогда уже и пес, осмелев, цапнул мечущегося зверька за горло. По коровнику сразу же разлился отвратительный запах. Пес отпустил хорька, и тот дернулся с такой силой, что сорвался с вил. Потом резво вскочил и метнулся под ноги коровам — они со страху затопали, запереступали копытами. Но старик не растерялся. Быстро закрыв за собой дверь, подождал, пока коровы выгнали хорька из-под корыта. Тогда старик опять торкнул вилами и угодил в зверя двумя зубьями. Попридержав вилы у земли, смотрел, как бешено мечется, дергается хорек. Медленно, очень медленно уходила из него жизнь. Старик зажал одной рукой ноздри и лишь сейчас заметил рану на запястье. Из нее сочилась кровь и скапывала на землю, на хорька. Но зверек уже не двигался. Старик отпустил вилы, поднял его. Хотелось закричать, но он улыбнулся. Отворив дверь, бросил хорька на навозню. К нему с оглядкой приблизился пес, обнюхал и удалился. Куры и коровы в коровнике успокаивались. Старик вытащил платок и ловко перевязал рану. Потом опять вошел в коровник. Засветил фонарь и стал искать дыру, через которую хорек проник внутрь. Нашел ее под корытом и тут же привалил поленцем, оказавшимся поблизости.
Старик притомился и застонал — разболелось запястье. Оперся о хлев, чтоб отдохнуть, но тут пронзительно замычала голодная корова. И другая голодно на него посмотрела. Два теленка забучали. Овцы замекали. Поросята захрюкали. Петух закукарекал. Старик глянул в ту сторону и увидел на земле окровавленную белую курку. Выбросил ее вон из коровника, а уж потом стал по очереди кормить скотину. Пес по обыкновению путался у него под погами.
Старик принес беремя пахучего сена и хотел было бросить овцам, промеж которых вставали на дыбы два барана, как вдруг наступил на что-то мягкое. Раздался писк. Он отпрянул и пытливо уставился в землю. Надо же, один из вылупившихся до времени цыплят выбежал из-под наседки и угодил прямо под его тяжелую ногу. Цыпленок на земле чуть подергался, но уже не издал ни звука. Последний его писк встревожил наседку. Она встала, цыплята из-под нее повылазили, а потом опять все притихли.
— Хорош хозяин — сам от себя убыток терплю! — сказал Мартин Пиханда громко, покачал головой, дивясь на самого себя, и пошел с сеном к овцам. Потом брезгливо двумя пальцами ухватил курчонка и бросил его на навозню, к хорьку и курице. Воротился к коровам, спокойно жевавшим свою сечку, и стал скрести их скребницей и чесалкой чесать. Минута, другая — и шерсть на их задах приметно залоснилась. В коровник вошел сын Само.
— Полежал бы, — сказал Само от дверей. — Я бы накормил их!
— Сам знаешь, сплю я мало, зачем будить тебя.
— Успелось бы!
— Да уж ладно! Вот напои их…
Старый Мартин поглядел на сына — хотел сказать про хорька, да смолчал. Отложил скребницу, чесалку и, закрутив фитиль в фонаре, поплелся вон из коровника. Само последовал за ним.
Остановились они на снегу перед двором. Старик оглянулся, но на навозне у противоположных ворот, в полутьме, не разглядеть было ни цыпленка, ни курки, ни хорька. Он прикрыл ворота и сунул руки в карманы.
— Холодно! — сказал, и его порядком затрясло. Он следил за тем, чтобы не видно было его обвязанного запястья, и потому не только больше натягивал рукав на левую руку, но и глубже засовывал ее в карман. Сын ничего не заметил.
— А вроде даже потеплело, — сказал Само.
Старик изумленно взглянул на сына и только сейчас осознал, что тот стоит на морозе в одной рубашке и лайблике[83]. Торчит здесь с непокрытой головой, и вообще не похоже, чтоб ему было холодно. И в руки снег берет, лепит снежки и с наслаждением метит в недалекую яблоньку.
— Попробуй-ка и ты!
— Мне, право, холодно! — повторил старый Пиханда.
Сын внимательно поглядел на него.
— Не простудился ли часом? Жара нет?
Старик пощупал ладонью лоб.
— Да нет вроде!
— Пойди обогрейся, женщины уже в кухне затопили!
— А ты? — спросил старый, поглядев на тоненькую рубашку сына.
— Дров нарублю.
Сын пошел к дровянику, а старик — к дому. Шагал он медленно, с оглядкой, словно боялся поскользнуться. Оглянувшись на сына, заметил, что тот из дровяника наблюдает за ним. Это неприятно задело его, но голова сына вскоре скрылась. Донесся стук топора. Старик передохнул с облегчением и стал тяжело подыматься по лестнице. Как-то слишком быстро нынче притомился. Неужто не сегодня-завтра хворь навалится? Грипп? Насморк? Кашель? Взявшись за холодную дверную ручку, он снова сильно затосковал по горячительному вину.
Во время передышки Само Пиханда услышал, как отец вошел в дом и затворил за собой двери. Он дорубил начатое поленце, всадил топор в колоду и привалился к топорищу спиной. Сразу же сдвинул его и расшатал. Он прислонился плечом к поленнице и застыл. Глазам Само Пиханды, почти тридцатипятилетнего, большого и сильного человека, крестьянина и мастера-каменщика, мужа проворной Марии, отца четырех сыновей и дочери, предстало старое лицо отца. Предстало таким, каким он увидел его, выглянув из дровяника и наблюдая за осторожными отцовскими движениями, за его медленными, робкими шагами к дому. Тогда-то и обернулся отец. Вернее, не обернулся, а лишь хотел обернуться, но так и не сделал этого. Не иначе как заметил голову Само, высовывающуюся из дровяника. И хотя Само видел отцово лицо только в профиль, от него не ускользнуло его особое выражение. Не грустное, не веселое. Не удивленное, не испуганное. Какое-то отрешенное, пустое, чужое. Живые глаза словно бы и не имели отношения к этому лицу, хотя и в них было что-то незнакомое. Будто смотрели и не видели. Что-то в отцовском лице, в глазах действительно было чужое и непривычное, иное, чем раньше.
Само стукнул себя в грудь — в ней аж загудело. Он протер глаза, выглянул из дровяника, а потом в сердцах схватил топор и вогнал его в колоду, словно бревну хотел отомстить за то, что минуту назад не постиг, не понял ни отцовского лица, ни его глаз. Всадил смело, но не точно: острием задел указательный палец на левой руке. Засипел, дернул рукой, кровь окрасила дерево.
— В бога душу! — ругнулся он и сунул окровавленный палец в рот. Высосал кровь, сплюнул ее в снег, оглядел рану. Не велика, улыбнулся он. Кость не затронута, лишь кожа рассечена. Похоже, будто порезался ножиком. Он успокоился. Нимало не заботясь, что из раны хлещет кровь, принялся рубить так торопливо, как, пожалуй, никогда прежде.
Старый Мартин Пиханда в сенях обметал березовым веником бурки от снега. Из кухни доходил разговор жены с невесткой и визготня внучат. Вдруг, когда бурки были уже очищены, ему сделалось так жалко себя, что он не в силах был даже отворить дверь и войти в кухню. Он жалел себя, что ему холодно, что саднит укушенная рука, горевал, что в бутылках замерзло смородиновое вино. Он стоял и почти плакал, а чтобы слезы и впрямь не потекли, весь подобрался, словно хотел уменьшиться в размерах. Дверь в кухню отворилась. Внучата, шумно озоруя, выбежали в сени, но заметив деда в таком непривычном положении, скорчившегося, сгорбленного и пугающе грустного, тут же смешались и утихли.